Россия распятая (Книга 1)
Шрифт:
* * *
Первая встреча со "стройкой коммунизма" у меня произошла случайно, когда я оказался участником сооружения Пожарищенской ГЭС, далеко не масштабной в сравнении с теми, о которых постоянно писали в газетах и говорили по радио, возводившейся недалеко от Ленинграда, ближе к Карельскому перешейку. В числе ее строителей были и студенты трудовых отрядов Ленинградского университета. Меня сагитировал поехать туда вместе с ним Борис Вахтин, сын писательницы Веры Пановой. Они жили на Марсовом поле напротив Летнего сада. Боря учился в университете китайскому языку и любил шутить, что скоро он будет самым большим человеком, когда Китай завоюет СССР.
Однажды, сидя на скамейке на Марсовом поле, Боря рассказал мне, что его покойный отец был белым офицером (он
Смотря на китайские книги, находившиеся в его комнате, я вспоминал моего дядю К. К. Флуга, о котором уже рассказывал. Мы говорили о женщинах, о нашей общей подруге пианистке Марине Дранишниковой. Помню, как-то он сказал: "Я боюсь, что она не оставит глубокий след в музыкальной жизни, несмотря на свой гений. Она не смотрит на свою жизнь, как на подвиг служения. В тебя же я сразу поверил. И сегодня могу сказать, что ты мой единственный друг. Но ты должен выработать в себе защитную мимикрию, чтобы "они" не могли распознать тебя сразу. Я многому научился у своей матери - какая это железная женщина!"
Я помню, как Боря читал стихи Бо Цзюй-И, восхищался переводами Эйдлина, с которым дружил.
Растаял снег за теплым дуновеньем.
Раскрылся лед
под греющим лучом.
Но растопить
весне не удается
0дно лишь только
иней на висках.
"Подумать только, - говорил Борис, - что Бо Цзюй-И умер в 846 году! Можно сказать, что он современник нашего Рюрика. Жизнь древних становится современной, когда читаешь его стихи".
Я приходил в мой родной Ботанический сад на Петроградскую сторону. Наша квартира была на первом этаже. Из-под ее окна в сумеречную мглу уходила аллея. Почти в окно били ветви китаиской яблони, плоды которой к осени становились красными как кровь. В пустом, по-петербургски далеком небе садились на ночлег птицы. Шумел голыми вершинами деревьев осенний парк Императорского Ботанического сада. С Невки, там, где когда-то была дача П. А. Столыпина, в сумерках иногда вскрикивали пароходы, тянувшие длинные тяжелые баржи с грузом...
Когда я остаюсь один, глядя на небо, особенно остро чувствую свое одиночество. '
Открыл наугад страничку подаренной мне книги поэта древнего Китая. Прочел:
Я обнял подушку
ни слова, ни звука. молчу.
А в спальне пустой
ни души. я один с тишиною.
Кто знает о том.
что весь день напролет я лежу?
Я вовсе не болен,
и спать мне не хочется тоже.
В комнате становится совсем темно. Лампу зажигать не хочется. В небе гаснет последний луч заката. С трудом разбираю в налетевшей темноте текст:
Осенние лебеди все пролетели,
но с ними мне не было писем,
Больной, покрываю я голову шелком,
с трудом выхожу за ворота.
Один поднимаюсь на старую башню.
гляжу на восток и на север.
На запад склоняется солнце. В печали
стою я. пока не стемнеет.
Недавно умер мой дядя - Николай Николаевич Монтеверде. Моя бедная тетя Ася сразу постарела. В глазах ее светилась мука одиночества. Приходя из Академии усталы, выжитый как лимон Я заставал тетю сидящей за ее любимым маленьким столиком из красного дерева. Она писала стихи, глядя на все те же колеблемые ветром деревья на фоне дождливого мглистого заката. Она куталась в шарф и долгим неподвижным взглядом смотрела в окно. Почувствовав, что я пришел, хоть я старался не нарушать тишину, начинала суетиться и звенеть посудой...
* * *
Вспоминая мою юность и людей, с которыми я общался в то время, должен отметить, что большинство из них были интеллигентами - в плохом и хорошем смысле этого слова. Мы жили силой сопротивления предложенным историческим условиям не Петербурга, а Ленинграда. В погоне за духовными ценностями мы были лишены главного: национального воспитания, понимания, какие исторические корни должны лежать в основе нашей жизни.
Фоном моей жизни был мир Петербурга, воспетый Достоевским, где жили униженные и оскорбленныж души его героев. Национальное чувство еще тогда не проснулось во мне. Оно жило памятью детства. "Пепел Клааса" еще не стучал в моем сердце. Тогда была учеба, музеи, неуверенность в себе и уверенность в том, что я призван следовать внутреннему голосу, который говорил мне: это ты не должен делать, а это - должен.
Любить Отечество - великую Россию - меня учили творения русских ученых, поэтов и писателей; поездки в Углич, Кижи, на Ладогу были судъбоносными вехами в моей юности. Позднее, уже переехав в Москву, оказавшись социальным изгоем, обьектом унижения, травли и насмешек, я увидел и ощутил всем сердцем попранную, униженную и омытую кровью Россию. Оскверненные святыни Москвы, Ростова Великого, Ярославля, Боровска, уничтожаемые иконы, валяющиеся в мокрой траве у разрушенных храмов, открыли мне глаза на многое и вынудили вступить на путь борьбы - борьбы за Россию. Любовь к ней была всегда в моей крови, как и у большинства моих друзей, но любить Россию вслух, зримо - это значило принять огонь ее врагов на себя.
Великого напряжения сил мужества и чести требует от нас любовь к духовному и историческому миру России. И я навсегда запомнил, как монах в Киеве у стен Киево-Печерской лавры, откуда расстилались необьятные дали ("редкая птица долетит до середины Днепра", - как писал когда-то Гоголь), узнав, что я приехал, чтобы стать иноком, внимательно выслушав меня, замолчал. Глядя на меня с суровой, но отеческой нежностью, сказал: "Мы в монастыре, Ильюша, спасаемся. Ты - художник. Это твоя жизнь, твои путь. Ты должен идти в мир и нести миру в картинах свет Божий, любовь к матери нашей - православной церкви. Твои картины должны быть твоей молитвой во славу Божью и Руси великой. Тяжко тебе будет у нас - по тебе вижу. Я, старый монах, благословляю тебя взойти хоть на твою Голгоу. И будь стоек в своем служении".
Мы встречались несколько раз, и он подарил мне на память свою фотографию. Работая над "Братьями Карамазовыми", я часто вспоминал этот разговор.
* * *
Я помню, как мы ходили с Борисом Вахтиным в гости к Ариадне Жуковой, которая в то время тоже училась в Академии художеств на искусствоведческом факультете. Ее некрасивое лицо преображалось, когда она читала стихи - свои и чужие. Она была москвичкой и снимала комнату в коммунальной квартире неподалеку от Эрмитажа. Мы пили чай, говорили о философии: иногда у нее прорывались советские нотки, и мы с Борисом иронически переглядывались. Запомнились ее стихи:
Полет Валькирий,
Врубеля демон
Мы спорили о начале и конце погаснувших цивилизаций, о загадочности взгляда Нефертити. Живо интересовались также философией Вивеканады и Рамакришны, зачитывали до дыр XX том сочинений Р. Роллана, в котором публиковались посвященные им проиведения. Я помню, как в слабо освещенной комнате желтый свет лампы боролся с серебряным светом белой ночи, нависшей над городом. Глаза Ариадны парадоксально и страстно излучали какую-то шаманскую энергию. Она много и восторженно говорила о своем друге скульпторе Олеге Буткевиче, которого считала надеждой советской культуры: "Это - новый человек. Это воплощение нашей сталинской эпохи. Мне нравится, что он, будучи высоким интеллектуалом, занимается боксом. Вам бы, кстати, тоже не мешало им заняться, - советовала с презрительной ласковостью.
– Надо уметь наносить удары..."