Россия распятая (Книга 1)
Шрифт:
Мы засиживались у нее до утра, и Ариадна провожала нас по пустынной Миллионной улице, носившей тогда имя негодяя-террориста, "сознательного пролетария" Степана Халтурина. Светлая заря, с перевернутыми в отражении воды домами, сверкала на мокром асфальте улицы русских миллионеров. Встречи с Ариадной Жуковой - одна из страничек моей юности. Она была инициатором моего знакомства как с Олегом Буткевичем, так и с его, как она выражалась, антиподом - Эрнстом Неизвестным, "человеком громадного размаха". Много лет спустя, уже в Москве, я встречал Ариадну в редакциях газет и журналов. Она подчеркнуто отчужденно здоровалась, словно не была знакома со мной, и я позднее узнал, что ее "дум высокое стремленье" воплотилось в ряде монографий, в частности, о певце колхозной деревни А.
...Со стороны Борис Вахтии на многих производил впечатление надменного человека: высокорослый, держался прямо, говорил уверенно, иногда цедя фразы, в которых скрывался только мне известный подтекст. Имя его матери было окружено ореолом славы лауреата Сталинской премии. Ее лицо светилось такими же серыми, как и у Бориса, глазами. Пронзнтельностью взгляда она напоминала нахохлившегося совенка. Да и волосы, подкрашенные оранжеватой хной, были похожи на перья, собранные на затылке в пучок. Мы робели, когда она неожиданно появлялась в дверях комнаты Бориса. Только один раз она сказала мне: "Я очень рада, что Вы дружите с Борисом."
Мужем Веры Пановой в ту пору был писатель по фамилии Дар, человек очень небольшого роста, с типично еврейским лицом, словно просившемся на дружеский шарж.
Борис обходил тему отчима и лишь однажды обронил: "Да, это забавный человек... и добрый", - помолчав, добавил он.
Дар всегда был весел, говорлив и любил собирать вокруг себя молодых поэтов. Я очень благодарен ему и Вере Пановой, что они поддержали моего приятеля по Академии Виктора Галявкина. Опубликовав его первые рассказы, дали путевку в жизнь этому энергичному и странному парню. Забегая вперед, не могу не вспомнить о реакции Дара на мою первую выставку. Из Москвы я вернулся в Ленинград, подавленный и злой. "Ну как, - спросил, улыбаясь, Дар.
– Что случилось? Мы слышали о грандиозном бомбовом взрыве, который ты произвел в Москве. Толпы штурмовали ЦДРИ. Для двадцатишестилетнего художника - это не плохое начало! " "Да что хорошего, - поднял я на него глаза.
– Все, понимаете, все против: Союз художвиков, Академия художеств... Меня отчислили из Академии, правда, восстановили после посещения выставки министром культуры Михайловым, который поздравил Иогансона с талантливейшим учеником. " "Вот видите, значит, не все против, - смеялся Дар.
– Ну, а что дальше?" "Дальше меня сняли со стипендии и не хотят допускать к диплому. Преподаватели и многие студенты смотрят на меня как эсэсовцы на пленного партизана. " Радоси Дара не было предела.
Он обнял меня и, утирая слезы смеха, произнес: "Боже, какой Вы счастливый! Какой это грандиозный успех! " Глядя на меня снизу вверх, он добавил: "Да Вам любой позавидует - ведь так реагируют только на явление. Не зря мы сразу поверили в Вас. Какой бы был ужас, если бы эта банда Вас сразу признала!"
Я тогда не понял причин радости отчима моего друга. А Борис снисходительно смотрел на нас: "Я понимаю, как Ильюше тяжело, - сказал он.
– Битва только начинается".
Это был 1957 год "Оттепель"...
Но я возвращаюсь к теме коммунистических строек. На Пожарищенской ГЭС, затерянной в сосновых лесах, о которой я уже упоминал, работали студенты Ленинградского университета имени Жданова. Борис был одним из комсомольских вожаков. Его побаивались и уважали. Студентов - строителей было несколько сотен человек. Размещались они в деревне, населенной "нацменьшинством" вепсами, очень походившими на финнов. Борис жил в отдельном доме вместе с комсомольскими руководителями. Как-то вечером он пришел в дом, где я жил вместе с членами бригады, к которой был прикреплен, и рассказал мне, что в одной из близлежащих деревень прочел в колхозном клубе доклад о международном положении. Там собралось много народа, и во время доклада стояла мертвая тишина. Закончив политическую сводку, по обычаю всех советских докладчиков он спросил: какие будут вопросы? Председатель колхоза, встав, сказал, что здесь никто, кроме его одного, не говорит по-русски: все вепсы; но ему все понятно.
Борис Вахтин был очень доволен, что я участвую
По прошествии нескольких дней я понял, что, как и всегда, не могу жить в коллективе случайных для меня людей. Жесткий распорядок дня - как в лагере. На рассвете мы, колонной по четыре человека в ряд, уходили и почти при закате возвращались с работы.
Помню, какая холодная роса была по утрам, как запевал высоким казенным голосом Борис:
Нашу песню труда,
Подпоют провода,
Провода Пожарищенской ГЭС...
Проходили дни, похожие один на другой. Я никогда не мог начать рисовать, если в моем сознании не складывалось образа и, если хотите, ясного понимания того, что делаю и для чего. Ну, раоотают молодые строители, возят тачки; я тоже. Но ничего интересного в этом обнаружить не мог.
Объяснение, что мы работаем ради светлого будущего, вызывало в душе саркастический смех. Да и какой это "пафос созидания"? Я всегда поражался как это студентов посылают на уборку картофеля, заставляют работать в колхоэах. Кому это нужно? И какие из них крестьяне - из этих городских юношей и девушек? Да и сколько, наьпример, картофеля оставляли мы в земле, которую уже начииал сковывать предзимний холод... А если после убранного таким образом поля все той же картошки на него выходили дети и старики, чтобы добрать то, что осталось в земле, - к ним применялись самые строгие меры по закону о хищении социалистической собственности.
Все на месте, каждый занят не своим делом - вот реальный принцип советского общества. Теперь мы с каждым днем все глубже и глубже понимаем, что это значит, но тогда разговоры об этом вслух могли обернуться трагедией карательные органы не дремали.
...Гасло небо, и наша колонна снова двигалась, к вепской деревне. Идя домой, запевали любимую многими студентами песню:
Шел солдат из Алабамы
До своих родных.краев,
До своей родимои мамы,
До сестер и до братьев...
Так называемая советская культура убила понятие народной песни, заменив ее пропагандистскими виршами и наворованной со всех сторон мелодикой. Один наш друг в Ленинграде вел картотеку таких беззастенчиво украденных мелодий - от "Летите, голуби, летите" до других мелодий. И доказывал нам, "что и откуда".
Прошла неделя, и я понял, что больше не выдержу. Я подошел к Борису и сказал: "Больше не могу, иначе здесь сойду с ума". Вглядываясь в мое лицо, он ответил: "Да, выглядишь ты неважно. Не получается из тебя соцреалист". Помолчав, добавил: "Может быть, все-таки потерпишь? Всего три недели осталось". Я замотал головой: "Завтра утром ухожу".
– "Но до станции 30 километров, а машины не ходят".
– "Пойду пешком, - ответил я.
– Здесь все мне чуждо: разговоры, чтение газет; карты, выпивки... Я теряю время и теряю себя".
Помню, как шел пешком по одинокой узкой дороге. Высоко надо мной бежали облака в далекие страны, вершины могучих сосен гиулись и шумели под ударами северного ветра.
Первобытная природа словно омыла мою забитую коллективизмом душу, точно кончилось действие некоего наркоза, и я снова стал ощущать жизнь. Я всегда прислушивался к велению внутреннего голоса и никогда не жалел, что следовал ему...
...Поздно вечером я сел в скрипучий полупустой трамвай у Финляндского вокзала, который тогда еще не был превращен советскими архитекторами в гигантское сооружение, подобное химчистке, за стеклянной витриной которого стал красоваться старый паровоз, на котором приехал в Петроград, чтооы осчастливить Россию, Ленин. Многие еще, наверное, помнят прежний облик Финляндского вокзала - уютного элегантного; именно перед ним в 1917 году собралась толпа черни, встрачавшей знаменитый пломбированный вагон, не подозревая пока, что натворит приехавщая банда международных преступников.