Рождественские рассказы
Шрифт:
— Эх! — только крякнул от такой неожиданности Христофор Богданович, но вместо этого крика вышло совсем что-то другое, вызвавшее немедленное возмездие со стороны угрюмого возницы.
Другая встреча носила совсем иной характер: на углу Бассейной по другой линии перекатывался вагон, запряженный в одну лошадь. Вот эта-то лошадь заупрямилась на повороте, стала даже бить и выпрыгнула из постромок. Лошадь эта поражала своей необыкновенной мастью — точно она была черная, но ее пытались выкрасить в рыжую краску, или наоборот, но дождем пообмыло немного, и получилось что-то неопределенное... Двое конюхов принялись приводить в порядок строптивую клячу, даже чистильщик рельсовых переводов подбежал с метлой на подмогу...
Но, увы! Мимолетное утешение не могло более смягчить возрастающей с каждой минутой скорби. Христофор Богданович к ужасу своему заметил, что час желанной и пока еще им самим не отмененной смены давно прошел, но этот блаженный час для него лично прошел бесследно... Всех сменили, на всех верхом сели синие кафтаны и попарно потянулись домой, его, только его, оставили в упряжке, забыв и теперь навесить милую, дорогую, горячо желанную торбу...
Из объяснений конюхов между собой, он только узнал, что мол «этот пока еще гладкий — выдержит!.. Ничего!..» Это на его счет, а на счет своего предшественника, гнедого мерина, что тот вчера поколел «два года всего побегал, третьего не выдержал... отвезли на живодерню».
— Так обо мне потом скажут, — грустно покачал головой скорбный директор. — Боже, ты мой, Боже, за что меня так горько испытуешь?!
В глазах давно уже помутилось у бедняги, в ногах последняя сила иссякла, постромки еле-еле натягивались, и то как результат усиленной прогулки кнута по спине и бокам, с прихватом даже частей более нежных... Стемнело небо, и замигали, один за другим, загораясь, газовые фонари...
— Неужели же так и будут гонять до одиннадцати часов ночи? — подумал с тоской Христофор Богданович. — Ведь этого нельзя! Это бесчеловечно!.. Это у меня только в проекте было... Неужели даже судьба за помышления так жестоко наказывает...
И стал тут Христофор Богданович каяться и мечтать, чтобы он теперь сделал, если бы судьба вновь водворила его на директорское место, вернула ему и прежний образ, и прежнее значение...
Он дал себе клятву распределить правильно рабочие часы, усилить кормовую дачу, улучшить помещение... Одним словом, создать не конюшни, а дворцы, не жизнь каторжную, а просто рай земной... Тут, среди этих фаустовских мечтаний, неожиданно созрела у него решимость непременно воспользоваться случаем и продать хоть за полцены, хоть задаром, строптивую клячу неопределенной масти и продать куда-нибудь подальше, хоть татарам на шкуру... Но он не чаял еще новой беды, уже надвинувшейся над его многострадальной головой... Измученный донельзя, он все чаще и чаще начал спотыкаться и, наконец, за пять минут до окончания страдного дня, всего за пять минут, споткнулся на полуповороте, свалился на бок, и левая задняя нога хрустнула в бабке, под накатившемся на нее тяжелым колесом вагона. Христофор Богданович болезненно застонал и судорожно закрутил хвостом.
— Ишь, ты, каторжный! — не своим просто голосом завыл возничий, и вдруг, ни с того, ни с другого, принялся без расстановки, без удержа хлестать, по чему попало, бедного директора... Ведь он был уверен, что это лошадь...
Публика вышла из вагона, узнав в чем дело, и запротестовала. Какой-то господин с карманной книжкой в руках торопливо записывал, что-то приговаривая.
— Это бесчеловечно! Это позор! Этого терпеть нельзя! Завтра же во всех газетах! Я им покажу, подлецам!..
Христофор Богданович слышал эти слова, он глубоко вздохнул и признательным взором приветствовал человека с записной книжкой.
А человек сей, обращаясь к публике, как лектор в аудитории, продолжал:
— Я спрашиваю вас, господа, кто из них
Тут лектор громко, во всеуслышание произнес такое имя, что Христофор Богданович отвернулся и уткнулся мордой в грязный, вонючий снег, чтобы не быть узнанным...
— Городовой!.. — заорал во все горло кто-то из публики.
— Городовой!.. — подхватили хором другие голоса.
— Городовой!.. — неистово заорал и сам Христофор Богданович и разом проснулся...
Снова его кабинет, перед ним, вся озаренная светом камина, стояла Ольга Николаевна и хохотала звонко, весело, не стесняясь не только беспорядочным костюмом Христофора Богдановича, но даже присутствием его камердинера...
— Вот как, — говорила хорошенькая, полная дамочка сквозь душивший ее смех. — Я прямо из театра... Я приехала ужинать... Я думала, что вы меня ждете... ха-ха-ха!.. Где же устрицы, где замороженное шампанское, ха-ха-ха!..
— Pardon, я... я сейчас... — засуетился все еще не проснувшийся, как следует, хозяин... — Сейчас, сию минуту... Фома... овса! Как можно больше овса и свежую подстилку...
Тут Ольга Николаевна широко открыла глаза и даже отступила шага на три...
Но, конечно, дело скоро все разъяснилось, и порядок был восстановлен, не только в мыслях осчастливленного хозяина, но даже в сервировке стола — не в большой, парадной столовой, а в уютной библиотеке, рядом со спальней...
ПРОКЛЯТЫЙ ПЕРСТЕНЬ
— Вот, милый Тоби, всего два года только, даже, собственно говоря, немного меньше, как пробыл я в отсутствии, а совсем не могу понять: где мы и куда надо идти? Совсем сбился с толку... проклятый туман!
— Это, Боби, тебе только так кажется, что сбился. Конечно, если бы было ясно, то было бы гораздо яснее, но ничего, я знаю хорошо дорогу и не ошибусь!
— Постой! Я сам соображу: оставили мы трамвай у водокачки... так. Пошли прямо налево, мимо аптеки, взяли по верхней набережной... Теперь надо бы уже спускаться на нижнюю, и вот — я уже по запаху слышу эту нижнюю, а где же лестница?.. Проклятый туман!
— И лестницу найдем... Вперед. Налегай на весла!.. Ты хорошо сделал, что телеграфировал еще из Лондона — вот я тебя и встретил... и вот я тебя веду... это хорошо! Потому что я твой друг!
— Да, ты мой друг... Держи меня крепче... Эка слякоть!
— Осторожно!.. А вот и лестница!.. Левее держи!.. Так!
— Есть!
Друзья одеты были в непромокаемые пальто с остроконечными клеенчатыми капюшонами на головах, и все те, кого они встречали, и те, которые их обгоняли и шли вперед, все были одеты также, все, как один, совсем одинаковые, островерхие темные фигуры, а тут еще сплошной туман, во мгле которого тусклыми пятнами слабо светили газовые фонари, ничего путем не освещая, скорее сбивая с толку... Надо ближе держаться и окликаться; чуть разойдешься — сейчас потеряешь друг друга из вида, аукайся потом в этом хаосе смешанных звуков людной улицы... Нижняя улица — самая людная улица во всем Фатьмуте; по ней во всю длину вытянулись рестораны, таверны и пивные, а то и просто кабаки-бары. Время такое, что все работы в порту прикончены, и все сидят уже в теплых насиженных приютах, кто поспел, а кто не поспел — те спешат, а пока толкаются на панели; и все шумят, разговаривают, по случаю тумана особенно энергично окликаются... Запряженные колоссальными конями-слонами тяжело тащатся громадные телеги, лязгая ценной упряжкой, шипит где-то поблизости невидимый локомотив, выпуская пары, громыхают трамваи, гоня перед собой, огненные стрелы освещенных рельсов. Изо всех почти дверей, особенно в то мгновение, когда эти двери приотворяются, впуская новых посетителей, на улицы вырываются нестройные звуки грубой кабацкой музыки, взрыва хриплого, уже пьяного пения...