Рукопись Бэрсара. Сборник
Шрифт:
– Тубар согласен встретиться с моим человеком.
Я подавился. Откашлялся и кинулся на него:
– Тебе что, приспичило от меня избавиться? Вчера Угалар… такого страху натерпелся, что вспомнить стыдно… а толку?
– Как посмотреть. Если он тебя не вздёрнул на первом же суку…
– За этим ты меня и посылал?
– Не совсем, – ответил Баруф спокойно.
– Вот и ступай к Тубару сам!
– Брось, Учитель, – вступился Эргис. – Ты черта переговоришь, а деда и подавно!
– Вот я с чёртом и потолкую!
– Ладно, – сказал Баруф, сдвинул котелок в
– Тут обстановка на вчерашний день. Запоминай.
К утру вьюга перебесилась. В хрустком безмолвии встал ледяной рассвет, сгущая в иней дыхание, обжигая глаза. Почти по брюхо в снегу брели наши кони, тащились, пропахивая извилистые канавы, и шерсть моего вороного Блира поседела от замёрзшего снега.
Баруф молчал, угрюмо сутулясь в седле. Я знал, что он не хочет меня посылать, и если посылает, то просто нельзя иначе. Я знал, что он за меня боится, а я своё отбоялся ночью.
Кони выбрались за старую лесную дорогу и пошли немного живей. Баруф остановился. Мы уходили, а он стоял и глядел нам вслед, и это было довольно забавно. Картина, достойная кисти Аргата: так провожают героев.
Слишком прозрачно и звонко было морозное утро, слишком бел и наряден придавленный снегом лес, чтобы хотелось думать о смерти. Смерть – это когда над тобою дождь и ненастье, когда на душе камнем лежит тоска, а сейчас все светло и просторно, как этот белый лес, как этот белый прозрачный день. Может быть в этом есть немного игры – но очень немного. Просто пора сменить раздумье на дело, просто хочется жить, просто поскрипывает заледеневшая кожа седла и позвякивает сосульки в конском хвосте, а Эргис молчит, и можно подумать о том, о чём не надо бы, но очень хочется думать.
Я ехал и думал о Суил. За одно я могу поблагодарить этот мир: наконец-то Миз ушла из моей души. Не сразу и не легко – я и сам не знал, как крепко это во мне сидело. Словно невзрачный сорняк с огромными корнями; как будто немного места занимала она в моей жизни: жалкий остаток, не отнятый работой – а оказывается, нет местечка, куда бы не пророс один корешок, и всякая мысль отзывается болью – нет, уже не о ней. О том, что целых восемь лет она не любила меня. Оказывается, я покупал её за деньги и за тряпки, и думал, что она меня любит, и прощал ей за это все – даже то, что не надо было прощать. Я почти не думал об этом в аду двух последних лет, но в Квайре эта боль вдруг проснулась во мне, и мучила, и будила по ночам… ещё долго болело бы, если бы не Суил.
Я не заметил, как это все началось. Просто думал о хуторе Зиран, а оказалось: о Суил, о Квайре – а оказалось: о Суил. О работе – а оказалось: о Суил. Я сам удивился, когда это вдруг понял. Что для меня Суил? Милая девочка, деревенская простушка себе на уме. Что бы могло нас связать? У меня не было даже влечения к ней. Сколько раз во время наших осенних походов мы лежали вдвоём за кустами, пережидая стражу, однажды нам пришлось ночевать в каком-то складе, потому что мы не успели уйти из Квайра до закрытия ворот; сколько раз я брал её на руки, перенося через ручей, – и ни разу ничего не шевельнулось
А теперь я думал о ней. Думал сладко и безнадёжно, не как мужчина о женщине; я не мог представить её ни возлюбленной, ни подругой – мне просто нужно было, чтобы она была в моей жизни, и я мог бы вот так безнадёжно и томительно думать о ней.
Состояние, характерное для подростка, очень забавно для немолодого мужчины, над этим стоило посмеяться, я и смеялся, смеялся, пока путался в снегах бесконечной морозный день, но снова зарозовело небо, кони вышли на утоптанную тропу, и Эргис обернулся ко мне:
– Скоро. Чуешь, дымом тянет?
Пожелтели и умерли розовые блики; тропа вильнула в последний раз и вытекла на поляну. Просто сказка: дремлет под белой шапкой избушка, тёплый свет из окошка упал на снег – только вот трое солдат у крыльца не вписываются в картину.
Я спешился, бросил кому-то поводья, с трудом открыл разбухшую дверь.
Привычные декорации: тяжёлые бревна стен, блестящий от копоти потолок, грубый стол посредине. Только на нарах роскошная черно-багровая шкура, и на столе не лучина, а саккарский светильник-ладья.
Тубар не встал мне навстречу – только чуть отодвинулся от стола и подчёркнуто уронил ладонь на рукоятку сабли.
Я поклонился.
– Приветствую вас, доблестный тавел.
– И я вас, биил…
– Бэрсар.
– Известная фамилия.
– Я не делаю ей чести.
– Что же так?
– Я – первый бунтовщик среди Бэрсаров.
Он хмуро поглядел на меня, пожал плечами и приказал:
– Раздевайтесь!
Вовремя, потому что я был озадачен. Что-то тут было не то. Если Тубар сам тайно приехал на эту встречу, почему он так осторожен? И я неторопливо – много дольше, чем надо – снимал сатар, куда его деть, и, наконец, кинул на нары в стороне от роскошной шкуры. Отправил тапас, пригладил волосы и спокойно встал перед Тубаром.
Он зорко разглядывал меня небольшими тёмными глазами. Совсем простое лицо – лицо старого охотника или солдата: обветренное, с жёсткими морщинами, с щетинистой седоватой бородкой.
– Садитесь, – велел он, наконец, и я с удовольствием сел, а Тубар все молчал, сверлил меня взглядом, и его молчание уже попахивало угрозой. Мне стало легче, когда он заговорил:
– Я ждал Калата.
– И в лесу есть глаза, – сказал я спокойно. – Огил не хотел бы вам повредить.
– А вы?
– А я никогда не бывал в Лагаре.
Он усмехнулся.
– Так чего ему от меня надо?
– От вас? Ничего.
Тубар нахмурился и положил на стол руки. Руки тоже были плебейские: большие, красные, с короткими пальцами.
– А какого черта я сюда перса?
– Не сочтите за дерзость, славный тавел, но я хотел бы, чтобы вы позволили мне говорить.
Он кивнул.
– Не мне объяснять вам, доблестный тавел, какое бедствие для наших стран эта война…
– Вот как заговорили, когда я вас прижал!
– Нас? По-моему, это же, – слово в слово! – Огил вам говорил ещё на улице святого Уларта!