Рукопись Бэрсара. Сборник
Шрифт:
Он тихо засмеялся:
– Угадал, как всегда. Есть неприятный разговор. Правда, я хотел завтра.
– Спасибо! Лучше уж сразу.
– Тебе придётся пожить в городе до весны.
– Зачем?
Он не ответил.
– Значит, надо докапываться самому?
– Не докопаешься, – сказал он спокойно. – Пять дней назад умерла вдовствующая государыня.
Новость что надо – мне стало трудно дышать. Она была нашим верным врагом-покровителем, эта неугомонная старуха, гроссмейстер интриги, единственная опора своего неудачного сына. Но Ниер III ещё осенью подписал себе приговор,
– Ты об этом, конечно, узнал только сегодня?
– Нет, – кротко ответил Баруф. – В тот же день.
И послал меня к Угалару. Все верно. Нельзя было откладывать: это для старухи мы были козырями в игре с Тибайеном, для Тисулара мы – кость в горле.
– Уже взялись, – прямо на мысль ответил Баруф. – Солдаты будут здесь через два дня.
– А ты?
– Завтра ухожу в Бассот.
– В такое время?
– В какое? – спросил он устало. – Когда ещё ничего не могу?
– Подождёшь, пока уже не сможешь?
– Драться? На это Тисулар и надеется. Отличный повод позвать кеватцев. Спасибо! Я не нанимался сажать его на престол.
– А крестьяне?
– А зачем я, по-твоему, ухожу? Стоит мне с кем-то задраться, и села поднимутся.
– Как раз об этом я и думал.
– Квайр голый, Тилам. Дороги открыты, армия завязла под Гардром. Раньше весны я ничего не могу. Когда поплывут дороги, у нас будет время кое-что сделать. Ну, а если… Кас ближе, чем Кайал.
И опять я не ответил, потому что лучше мне было не отвечать. Решение единственное – я сам это понял, когда он выложил мне свою невесёлую весть. Просто я был разъярён. Конечно, он правильно сделал, что не сказал мне тогда: не смог бы я так разговаривать с Угаларом, да и с Тубаром тоже, если бы не чувствовал за собой силу – силу, которой у нас уже нет. Но как унизительно знать, что ты – болванчик, марионетка, что тобою просто играли – даже если это делалось ради тебя! Не время выяснять отношения, но я не забуду, я это запомню, Баруф, и больше ты так со мной не сыграешь! Но надо было кончать разговор, и я спросил через силу:
– Значит, в Касе я тебе не нужен?
– Ты не дойдёшь до Каса.
– Ты это знаешь!
– Да, – сказал он спокойно. – Я знаю, что ты стиснешь зубы и будешь молчать, пока не свалишься, но ты обязательно свалишься, Тилам. У меня крепкие парни, но дойдут не все. Просто их я могу оставить в лесу – тебя нет. Ты пропадёшь.
– Хороший предлог.
– Отнюдь не предлог. Я не хочу тебя потерять. Ты мне нужен. Не только твоя голова, но и ты сам.
И я понял, что это правда. В голосе его были тепло и боль, и ради этого можно все простить, даже то, чего нельзя прощать.
И я пробурчал, сдаваясь:
– А сам как пойдёшь? Больной?
– Не в первый раз. Спим?
И ещё кусок жизни остался позади.
Серенькое утро приняло нас в себя; мороз отпустил, и ватная, вкрадчивая тишина стояла в лесу. Копыта беззвучно ступали в размякший снег, не ржали кони, не звякала сбруя. Серыми призраками в тишину уходил наш отряд: десяток крепких
Они молчали, а я не мог молчать. Тревога или, скорее, страх? Что делать: я уже отвык быть один.
– Баруф?
Он поднял обтянувшееся за ночь лицо.
– Ты уверен, что дойдёшь?
Он заставил себя улыбнуться – только губами.
– Дойду. За Сафом встанем на лыжи.
– Глупость я спорол!
– Какую?
– Ведь прикидывал же насчёт передатчика!
– Ты всерьёз?
– А что? Не вижу особых сложностей.
– Смотри, Тилам! Люди в Квайре… бунтовщика они спрячут, но колдуна…
– А я могу паять с молитвой!
– Смотри! – опять сказал он с тревогой. – В Квайре ты будешь один… один, понимаешь? Это не мои люди. Квайр – слишком маленький городок. Если хоть кто-то из моих…
– Да ладно тебе! Все понимаю.
– Нет, – сказал он совсем тихо, – ещё нет. Поймёшь в Ираге. Будешь жить в предместье. Не лезь в город. В крайнем – понимаешь? в крайнем! – случае можешь обратиться к Таласару. Только к нему.
– Ладно. Хоть одну связь дашь всё-таки?
– Нет. Нужен будешь – найдут.
– А если нет?
– Хорошо бы. – Он глядел на меня, и в глазах его была тоска и почему-то стыд; словно он безнадёжно виноват передо мной. – Тилам, ты продержись, а? Доживи до весны… пожалуйста!
А через несколько часов мы расстались. Они ушли, а я остался один в лесной избушке дожидаться проводника.
И снова был путь – уже пешком. Мы вышли в шорох окрепшего за ночь мороза, в тяжёлый малиновый рассвет, и день мелькал и кружился в заснеженных кронах, пока не раскрылся во всю ледяную синь над белым простором замёрзшей реки.
Мы шли по укутанной снегом реке; молчал мой угрюмый спутник, молчал и я, а день все тянулся, сверкающий и холодный, тревожный день, как нейтральная полоса между двумя отрезками жизни.
А потом за поворотом открылся Квайр – и граница осталась позади. Он стоял на высоком берегу – весь серый и золотой; серая линия стен, оттенённых полоской снега, угловато-изящный рисунок серых башен, а за ними нестерпимое в солнечной синеве золотое сияние шпилей.
В наезженную дорогу превратилась река: люди, сани, ржание, голоса, скрип полозьев; жёлтые комья навоза, обрывки соломы, вмёрзшие в жёлтый, истоптанный снег. Мы уже шли в толпе; выбрались вместе с нею на берег, прямо в грязные объятия Ирага.
Дорога разрубила Ираг пополам; она текла сама по себе, шумела, клубилась, запихивала толпу в узкую щель надвратной башни, и предместье пугливо отшатывалось от неё, заслонялось жердями хилых заборов, отплёвывалось потёками замёрзших помоев.
Здесь не было монолитного единства, как в добротных избах Оружейного конца: сами по себе торчали жалкие домишки, подозрительно косясь на соседей, загораживали мусором проходы. Это были работающие домишки: тучи дыма и угарный дух железа, вопли дерева и грохот молотков окружали их, и мусор тоже был рабочий: горы шлака и золы, багровеющие груды черенков, растрёпанные кучи жёлтых стружек – но я всё равно уже не верил им.