Русь. Том II
Шрифт:
— Это в первую голову.
Юлия только грустила о том, что её присутствие, вероятно, связывает мысль народную, и солдаты недостаточно свободно высказываются, стыдясь лучшего, что есть у них в душе.
Однажды она увидела, что этот солдат говорит о чём-то с другими выздоравливающими. Она остановилась незаметно за дверью послушать.
Она смогла дослушать то, о чём говорили солдаты, только потому, что ноги её окаменели и она на несколько секунд как бы лишилась способности двигаться.
— Выхаживают-то тут хорошо, — говорил один.
— Выхаживают, чтобы скорее на фронт отправить…
— Это
— А вот бабы не хватает, это плохо, — сказал солдат, свёртывая папироску из газетной бумаги.
— А ты самоё попробуй…
— Чёрт её разберёт… она хоть, правда, всё к нашему брату лезет. Может, после лёгких хлебов на капусту потянуло.
— Это бывает… Ты попробуй, что махоркой-то пробавляться. Баба без толку лезть не будет. Ты не смотри, что она с души начинает. Они, благородные, иначе и не могут. У них чем больше о душе говорят, тем смелей подходи и хватай без всяких резонов.
Солдат ужасным циничным жестом пояснил свои слова.
— Мне рассказывал один, не хуже тебя — здоровяк, — сказал другой раненый, — тоже была на манер нашей — воздушная, благородная, — одно слово. Дотронуться до неё страшно, как до иконы. Так что ж ты думаешь…
Дальше Юлия уже не слышала. Она, не помня себя, прибежала в свою комнату и, сжав голову руками, стояла несколько минут неподвижно, с расширенными от ужаса глазами.
А на следующий день в добавление к этому Юлия была до столбняка поражена одним ужасным фактом. Проходя по полутёмному коридору поздно вечером, когда раненые уже спали, она увидела кудряшки Катиш, которая почему-то стояла с выздоровевшим солдатом в углу. Она ничего не поняла сначала и, подойдя вплотную к ним в своих мягких меховых туфельках, обратилась было к племяннице с вопросом, что она тут делает.
Но племянница при звуке её голоса оглянулась на неё и, схватившись за голову, в мгновение ока исчезла вместе с солдатом.
Через час она вся в слезах и в припадке исступлённого отчаяния прибежала к Юлии.
Та сидела в кресле, закрыв платочком лицо и не отзываясь ни одним словом на отчаянные мольбы племянницы. Всё её тело дрожало мелкой дрожью, и она была не в силах оттолкнуть племянницу, которая в покаянной мольбе осыпала поцелуями её руки, шею.
Юлия не помнила, что было дальше.
С этого времени она тревожно замкнулась в самой себе и избегала говорить с племянницей. Но когда та слишком оживленно с кем-нибудь говорила и возбуждённо смеялась в коридоре или надолго куда-то исчезала совсем, Юлия нервничала, ходя по комнате, кусала губы; щёки её то бледнели, то покрывались красными пятнами. О своём же солдате она не могла без ужаса вспоминать.
Он, в котором она привыкла видеть только страдающего человека, оказывается, мог так цинично, так обнажённо думать о ней…
Но увидев его однажды на дворе в окно, она, спрятавшись за штору, с каким-то болезненным интересом смотрела на него. В это время в комнату вошла Катиш, которая где-то пропадала целый день. Юлия быстро отскочила от окна, с бьющимся сердцем и пылающими щеками, как будто её застали на чём-то постыдном.
Она бросилась на шею к Катиш и, к её удивлению, сама спрятала свою голову на её груди.
— Как
Она сжала голову обеими руками и не договорила.
Они целый вечер сидели вдвоём и говорили, обнявшись, причём Катиш гладила и целовала руки своей молодой тётки, удивляясь, отчего они такие холодные.
Юлия иногда вздрагивала, под каким-нибудь предлогом отходила к окну и долго стояла там спиной к Катиш. Когда же Катиш собралась идти спать, не оборачиваясь, глухим голосом сказала:
— Оставайся у меня…
— Но ведь тебе ещё нужно молиться.
— Я уже молилась…
XXXV
После обращения членов Государственного совета, великих князей и смерти Распутина Николай II был в тяжёлом состоянии. Он осунулся, стал молчалив, под глазами были напухшие мешки, и лицо приняло нездоровый оттенок, как у много пьющих людей.
Императрица в последнее время предъявляла самые неожиданные требования. Николай II каждый день получал от неё письма из Царского Села. Она с настойчивостью, свойственной ей, требовала проявления твёрдости, самодержавной воли. Но твёрдость, по её понятиям, всегда означала только выполнение её желаний, её советов.
Она требовала, чтобы Николай хоть раз в жизни стукнул кулаком по столу, так чтобы все онемели от ужаса и почувствовали бы наконец его твёрдую руку. О, какое это было бы для неё торжество!
Сколько ненависти было в её беглом, остром, летящем почерке, как она ненавидела его подданных и вообще всю эту подлую нацию, варварского языка которой она до сих пор не могла усвоить как следует. И не хотела.
Впервые за всё время царствования на Николая пахнуло ледяным холодом надвигающейся гибели. У него появилась какая-то боязнь людей, как будто он видел, что все окружающие его в ставке, зная плохое положение дел, чувствовали его слабость и неспособность, в особенности при этой нелепой постоянной смене министров.
Когда он показывался публично, то чувствовал необъяснимую неловкость в спине, если проходил под устремлёнными ему вслед взглядами.
У него было ощущение затравленного зверя, которому, может быть, остаётся сделать последний круг.
Иногда ему приходила мысль: может быть, в самом деле народ созрел уже для другого образа правления. Но он сейчас же вспоминал властный характер своего отца, и эти мысли ему казались недостойными сына Александра III. Нужно бы железными клещами сжать всех тех, кто смеет посягать на его божественные права, не нужно жалеть их крови, только таким образом можно удержать власть.
А что если линия его судьбы уже начертана?…
Он вдруг с толчком в сердце почему-то вспомнил то, что сказал ему прорицатель Папюс, когда приезжал в Петербург. Он сказал, что никакая опасность не может угрожать его жизни, пока он, Папюс, «не исчезнет с земного плана». И Николай узнал, что Папюс недавно умер.
Это было в Царском Селе несколько месяцев назад. Тогда он не обратил на это внимания, а сейчас с неприятным холодом в спине вспомнил об этом.
То же говорил Григорий, и его уже нет…