Русские качели: из огня да в полымя
Шрифт:
Вот об этом вспомнилось Виктору Михайловичу при обмене профбилета. И разговор сложился задушевный, с переходом на внутризаводские темы. Был при этом разговоре и я, старательно отражая в блокноте все нюансы собеседования.
Отправил материал в Москву. Жду. Звонит опять же Игорь Фролов. Слышу, по ту сторону провода что-то булькает. Потом расслабленный, заторможенный голос: извини, старик, но так писать нельзя! Я обиженно отвечаю: выбросьте в корзину — и все дела. Ты не понял, старик, говорит мэтр. Забрала меня твоя писанина, я даже на радостях выпил!
Меня такая похвала страшно воодушевила. Обычно из московской редакции доброго слова не дождешься.
Как и сам СССР, Куйбышевская область являлась в то время территорий контрастов и парадоксов. В ней была развита сеть учреждений культуры и искусства. Театр оперы и балета ставил замечательные спектакли. На всю страну гремел драматический театр Петра Монастырского. В областную филармонию нельзя было достать билеты. Спортивные достижения Куйбышева тоже были у всех на слуху. Но стоило только свернуть с парадного проспекта в закоулочек, и ты оказывался в каком-то свинарнике.
Старая часть города представляла нагромождение отживших свой век домов и домишек. На их задворках — помойки, строительный и бытовой хлам, собачьи конуры. Среди всего этого пьяные посиделки, ругань, мат. Культура городского была, что называется, ниже плинтуса. Власть явно не справлялась с переустройством старого города, зато неторопливо, но уверенно росли новые микрорайоны вдоль московского тракта и в прибрежной части.
В постсоветской России старая фасадная часть города начала омолаживаться. Когда после непродолжительного перерыва мы с женой Еленой возвратились не в Куйбышев, а уже в Самару, то заметили эти перемены. И в людях тоже. Они и в былые времена отличались расчетливостью, лабазной хваткой, стремлением разбогатеть любым способом. В том числе и незаконным. А теперь эти фирменные качества мелкого буржуа ещё больше усилились.
Ещё при советской власти, когда горбачевская перестройка и ельцинская криминальная революция даже не маячили на горизонте, в Куйбышеве, как и в других крупных городах подспудно вызревал и набирал силу класс собственников. В Москве роскошная звездная Рублёвка заявила о себе в девяностых годах, а куйбышевская Зубчаниновка удивляла своими особняками на двадцать лет раньше. В этих дворцах жили не только цыганские бароны, державшие в своих руках наркорынки. Крутой недвижимостью обзаводились торговые боссы, подпольные предприниматели, воры в законе.
В областной прокуратуре меня однажды ознакомили со старыми уголовными делами. Полистав их, я понял, что Куйбышев в советское время не уступал ни Москве, ни Ростову-на-Дону, ни Одессе по своему негласному грабительскому имиджу. Но в СМИ об этом писали от случая к случаю без необходимого анализа и обобщения.
Дворцы ещё не вытесняли стандартные рабочие пятиэтажки и девятиэтажки.
Не знаю, как это меня надоумило, но я решил взять интервью у главного режиссера Куйбышевского академического театра драмы имени Горького Петра Львовича Монастырского как раз на эту тему: образ человека труда на сцене театра. Мы расположились в его кабинете, я достал блокнот. Но нас все время отвлекали заглядывающие в дверь работники театра. Выдержанного любезного Петра Львовича не смогла вывести из себя и молодая красивая актриса, которая, не обращая внимания на чужого человека, пригласила главрежа на субботний ужин, где будет подана фаршированная щука по-еврейски.
Когда закрылась дверь, Петр Львович засмеялся: «Они думают, раз я еврей, значит обожаю фаршированную щуку, а её на дух не переношу».
Понимая, что в этой театральной кутерьме нас не оставят в покое, мы вышли из здания и обосновались на лавочке в пушкинском сквере напротив знаменитого памятника Чапаеву.
— Вы видите, кто изображен, кроме Чапаева, в этой скульптурной группе? — спросил Петр Львович, — Поясняю. Сам Василий Иванович, крестьянин-партизан, солдат, матрос с пулеметом, женщина с винтовкой и татарин как символ многонациональности России. Это квинтэссенция общества периода гражданской войны. И все они — изначально люди труда.
Петр Львович стал неторопливо рассказывать о репертуаре театра, его достоинствах и недостатках. Думаю, сказал Монастырский, пьесы романтического характера, революционного действия теперь уступят место — должны уступить! — спектаклям Островского и подобных драматургов, где человек труда сталкивается с человеком потерянной совести, размытой морали. И неизвестно ещё, кто из них останется на коне.
— Трудные времена грядут, — сказал на прощание Петр Львович. — Кто знает, куда отшатнёт нашу страну.
Интервью я даже не стал отправлять в редакцию. От разговора о человеке труда на театральной сцене прославленный главный режиссер ушёл в размышления о том, а каким вообще стал человек, что в нем восхищает, а что вызывает оторопь и неприязнь. Не уверен был, заинтересует ли газету такой поворот беседы.
Двадцать лет спустя, когда новая Россия после чубайсовской приватизации и либеральной «гайдарономики» находилась в криминальных судорогах, подобный разговор произошел у меня с 94-летним токарем Ульяновского машиностроительного завода Михаилом Ивановичем Лимасовым. Разговаривали в его квартире у окна, выходящего во двор дома, где два пьяных мужика на глазах всего белого света справляли нужду. Какой-то верзила лапал визжащую раскрашенную девицу. Рядом десятилетние сопляки смолили сигареты и тянули из бутылок пиво. Мимо сновали люди, кто-то, пугливо озираясь, ускорял шаг, а кто-то наоборот, притормаживал, чтобы поглазеть…
— Вот она телепередача «Окна». Вживую! — сказал Михаил Иванович. — И телевизор не надо смотреть. Мой завод тоже как бы «за окном». Пятнадцать лет назад объявили конверсию, а вместо неё — растащиловка. Безбоязненная, открытая, демонстративная… Эх, зачем я родился…
И в завершение Михаил Иванович выдал фразу, которую и никогда не забуду: социализм мы сами профукали, и если народ не очнется, а власть не раззудится, то мы и капитализм успешно скомпрометируем. Так и будем, как белка в колесе, бежать, не зная куда и зачем.