Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
Шрифт:
Меня тогда в первый раз в жизни это взволновало: крутые бедра, женская грудь… Несколько ночей кряду меня преследовали такие картины, что я почитал себя страшнейшим из грешников, близким к позорному падению. Я спокойно играл в шахматы, а Зина стояла рядом, и вдруг я почувствовал ее колени; от неожиданности меня охватила дрожь, я терял фигуру за фигурой, так что мой партнер только диву давался. Напрасно я пытался сосредоточиться, выхода у меня уже не было, партию я проигрывал… И неведомо откуда, будто с каких-то высот, раздался ее голос, похожий на звон колокольчика (черт возьми, самая что ни на есть заурядная девчонка, но какое это имело значение, раз я знать не знал тогда о гормонах и разных прочих вещах?). Спокойно — но как меня это встревожило — она спросила: «Ты ничего не замечаешь?» (Именно так она и спросила, ни слова больше. Бывают моменты, которые помнятся столько лет, сколько тебе отпущено жить.) Наверное, покрасневший, наверное, взмокший, наверняка сжав челюсти, чтобы мое волнение и моя дрожь не были никому заметны — а сколько раз это еще повторится в будущем, — мне удалось выговорить с наигранным безразличием: «Конечно, замечаю, скоро мне будет мат». — «Я спрашиваю совсем о другом», — сказала Зина, и я будто ощутил ее взгляд, устремленный
Месяца через два, в конце сентября, когда уже начались занятия, мама отправила меня в город за покупками; я ехал на велосипеде по главной улице (до чего же уродскими были все мои кепки, а серая, которая была на мне, в особенности), как вдруг выросла передо мной Зина и предложила пойти в кино на трехчасовой сеанс. Я до сих пор не могу понять, в самом деле она перестала мне нравиться или я постарался обмануть себя, потихонечку отступая и «нанося удар» первым из боязни, как бы меня вдруг не ударили. Словом, я сразу заметил черные точечки угрей у нее на подбородке, лоснящееся то ли от жира, то ли от пота лицо, полноту, короткие ноги и слишком большую грудь. Сидя с ней рядом (я все же пошел в кино, сразу же спасовав перед ней и собственным вожделением, потом я буду поступать точно так же и в конце концов привыкну к этому) и задыхаясь от жары в раскаленном кинозале, я вдруг почувствовал, что ее влажная потная рука пожимает мою (ну а разве моя не была такой же потной и влажной), что ее голова склоняется ко мне на плечо и волосы, которые не пахли ничем, кроме запаха солярки, пропитавшего воздух в зале, касаются моей шеи и левой щеки; желание вспыхнуло столь стремительно, что, повинуясь ему, я отважился коснуться ее груди, удивившей меня своей мягкостью, и я все гладил и сжимал ее платье в крупную красную клетку с белым воротничком. Но вместо радости я вдруг почувствовал отвращение (сейчас я не колеблясь сказал бы омерзение), а она сидела смирно, позволяя трогать себя и гладить, и только потела все больше, лихорадочно сжимая мою руку мокрой ладонью. И вдруг удовольствие и желание как рукой сняло. И до этого, и потом, — правда, не сразу, а спустя какое-то время, — я мечтал о любви чистой, возвышенной, окутанной бесконечной, всепоглощающей нежностью. А сейчас чувствовал лишь отвращение, которое пытался скрыть от самого себя, и ждал одного, чтобы фильм, который я и не смотрел, кончился как можно скорее. Думаю, что потом я лепетал что-то очень жалкое, запутанное, претенциозное, конечно же все о той же осмотрительности, думаю, что к тому времени я уже освоил это слово.
* * *
…Пренебрегая призывным взглядом Зины, я смотрел на бегущих юниорок; большинство из них были в разноцветных тренировочных брюках, но, к великой радости Виорела, кое-кто бежал в трусах. «Смотри-ка, смотри, — бормотал он скороговоркой, — вот потрясная девка, на все сто!» Но ни одна из этих «потрясных» понятия не имела, как нужно бежать, все они с ходу взяли очень высокий темп, потому что каждой хотелось выиграть приз: спортивный костюм, термос или, на худой конец, «Воспоминания детства» Иона Крянгэ[12]. Но на обратном пути они совершенно выдохлись и похожи были на ковыляющих уток; приближаясь к финишу, они тяжело дышали, а некоторые, смирившись с неудачей, шли просто шагом. Меня они не интересовали, мне было тошно на них глядеть, но вдруг я почувствовал, что весь дрожу: через несколько минут должны были бежать юниоры на трехкилометровую дистанцию.
Юниоры стартовали еще стремительнее, но я знал, что среди них есть выносливые ребята, умеющие правильно распределять свои силы. Разглядел я и своего брата; он бежал в гимназической команде; все они были в красных майках и новых черных трусах. Брат бежал очень скованно, с напрягшимся, застывшим лицом, и я почувствовал, что ничего у него не получится, слишком уж он взволнован после старта. Я и Виорелу сказал, чуть не плача: «Ничего у него не получится». И я сразу пожалел, что сказал; Виорел пожал плечами, будто отвечал: «А что у него должно получиться, а? Бежит он там где-то, добежит, ну и порядок». Я места себе не находил, смотрел как завороженный на улицу Дженерал Сэлиштяну, на теснившиеся домишки, на тротуар, на
Он смотрел на меня с ненавистью, будто я был виновником его поражения. Вдруг я пожалел, пожалел нас обоих, — я ведь так надеялся на его победу; он, видно, почувствовал, что я больше не злюсь, выражение лица у него изменилось, глаза повлажнели, и он шепнул мне, чуть не плача: «А ежели по правде, мне стало плохо, я еле добежал до финиша». Как-никак мы оба были «мужчинами», и он без всякого кривлянья согласился, чтобы я отвез его домой на велосипеде. Он с трудом уселся на раму и весь скорчился, а я стал медленно, спокойно крутить педали, но превосходства над ним, которое я нежданно-негаданно получил, я не чувствовал; мне не приходило в голову, что я могу радоваться, опекая потерпевшего поражение человека, оттого что поражение потерпел он, а не я; мой брат сам нашел в себе силы стереть позор с черного лица поражения. По дороге домой я ни о чем не думал, мне было грустно и я тоже чувствовал себя побежденным. Но дома, уже ссадив брата перед крыльцом и слезая сам с велосипеда, я почувствовал такую усталость, как уставал у нас, наверное, один отец, и вновь меня охватила злоба и яростное желание восторжествовать над ним, однако фраза, которая пришла мне на ум, была гораздо проще: «Я отомщу», — решил я про себя.
А потом надо было идти в дом и есть фасолевый или картофельный суп (до чего же мы проголодались!), потом отправиться в нашу с ним общую комнату, чтобы хоть кое-как приготовить уроки на завтра. В тот день мне настолько все осточертело, что я был бы рад умереть. В доме все мне казалось мрачным, я слышал грохот кастрюль на кухне; во дворе отец разговаривал с кем-то из соседей, сосед жаловался, что его обругали, что следовало их всех избить, как собак, убить до смерти; впервые пожалел, что у нас дома нет радио, а то бы слушал музыку и всякие новости, знал бы, что происходит в колониях, как бесконечно жестоки империалисты, наслаждался бы пионерскими песнями в исполнении хрустальных голосов прославленных вундеркиндов из хора столичного Дворца пионеров.
Я отправился на кухню, нашел на буфете «Скынтейя Тинеретулуй», которую выписывал мой брат, и стал читать ее — о передовой бригаде, в чьей комнате в общежитии корреспондент увидел «почти абсолютную» чистоту и порядок; ведь, — сразу же отмечает журналист, — речь идет об «известной бригаде Николае Иона», о которой уже писали коллеги журналиста. Да, все вещи были на своих местах: «…в углу чистый таз для умывания, полотенца на спинках коек, чемоданы под кроватью, стены побелены, пол подметен». В итоге корреспондент делал вывод: «Передовики производства — передовики во всем, дорогие читатели, в жизни они тоже идут в первых рядах, их примеру должны следовать все».
…Заснул я с трудом, то и дело ворочаясь в постели, а утром опоздал в школу.
* * *
Я храню много школьных тетрадей — тонкие или толстые, в косую линейку, в клетку, — на обложке которых написано то «Заметки», то «Записи», а на последней «Дневник». Первые «Заметки» я храню примерно с пятого класса, тетрадь совсем тонкая, продолжались записи менее двух лет. Интересно, что во второй тетради — как раз время, которое я описываю, — нет о кроссе ни слова. Лишь в третьей тетради, начатой в восьмом классе, я набрел среди размышлений об Островском и цитат из него на первое упоминание о легкой атлетике:
«25 марта 1955. Сегодня на уроке физкультуры мы, ребята, бежали три круга по двору гимназии, между забором и каштанами. Я пришел первым, и преподаватель Шинкуля сказал мне: «Молодец, парень, ты хорошо бежал».
Больше ничего о легкой атлетике в тетради нет до девятого класса:
«15 октября 1955. Сегодня мы бегали на уроке физкультуры четыре раза вокруг двора. Я пришел первым, остальные не очень-то надрывались. Преподаватель Шинкуля велел мне явиться в среду на тренировку в легкоатлетическую секцию».
…Первая тренировка. Пытаюсь вспомнить двор гимназии, гандбольные ворота, задний, со стороны улицы Теодор Некулуцэ, забор, около которого кто-то — кто, я так никогда и не узнаю — выращивал картофель, морковь, фасоль и немного кукурузы; припоминаю еще кусты ольхи и ивы на берегу Беривойя, речушки, протекавшей между двором гимназии и общежитием пожарных, которую все горожане именовали рекой. Среди зарослей, за деревьями во время переменок было принято курить, вблизи стояла дощатая уборная, и многие предпочитали курить именно там, возможно отдавая тем самым дань традиции. Дежурные преподаватели появлялись там редко; по молчаливому соглашению места, где курили гимназисты, не проверялись.