Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
Шрифт:
— Да, — коротко сказал Фуртунэ и бросил трубку.
«Он сумасшедший», — испугался Джорджике Додицою, который подпрыгивал на стуле всякий раз, когда Фуртунэ огрызался. «Ей-богу, сумасшедший», — думал на другом конце провода разгневанный Потопинэ. Однако, успокоившись, он незаметно для себя пришел к странной мысли: «Что ни говори, чем совсем не иметь председателя в Рогожень, пусть уж лучше будет председателем тот, который сам себя выдвинул на эту должность… Хотя бы на время, а там посмотрим… Вот черт!»
Летят дрожки желтее песков Сахары, запряженные двумя норовистыми конями: белым и черным, как День и ночь, которые бегут закусив удила. Высокий и стройный агротехник Фуртунэ крепко держит вожжи и на каждом повороте кричит:
— Джорджике! Вправо! Джорджике! Влево!
Прислушиваясь к приближающемуся стуку колес и через несколько секунд
— Черт носатый! И на этот раз не перевернулся…
ИОН Д. СЫРБУ
Ион Д. Сырбу родился в 1919 году в Петриле. Прозаик, эссеист, драматург. Окончил филолого-философское отделение в Сибиу. Опубликовал пьесы «У межевого камня» (1967), «Горящие листья» (1967), «Ковчег доброй надежды» (1970), «Возвращение блудного отца» (1972), «Суббота несостоявшихся надежд» (1972), «Вторая сторона медали» (1973); два сборника рассказов «Рассказы из Петрилы» (1973), «Почему мама плачет» (1973).
Рассказ «Мышь «Б» взят из антологии «Румынские рассказы и повести восьмидесятых годов» (Бухарест, 1983).
МЫШЬ «Б»
I
Словом: шел жуткий дождь. На бульварах — ни души, лишь деревья перед зданием университетской библиотеки напоминали разметанную брандспойтами толпу вышедших на демонстрацию безработных. Наверно, нигде на свете, даже в Индии или в Мату-Гросу, дождь не бывает таким решительным, наглым, таким, я бы сказал, догматичным, как в нашем очаровательном Геннополисе. Это несомненно связано со своеобразием здешних мест и здешних жителей: у нас любое мероприятие проводится в жизнь жестче и безоговорочней, чем где бы то ни было. У нас и проповеди высших служителей церкви, предвыборные речи, более того, даже любовные признания (ежели их кто-нибудь еще делает, в чем я лично сомневаюсь) звучат энергично и четко, как раскатистая барабанная дробь перед чинным сражением. Так вот, дождь этот был типичнейшим геннополитанским дождем. Он падал строго вертикально, беззастенчиво и бессовестно, а затем аккуратно и дисциплинированно стекал в канализацию. В иных местах, скажем во Франции, то и дело случаются всякие отклонения: веют ветры, меняется облачность, правительство и т. п. У нас — ничего подобного! Когда идет дождь — идет себе, и никаких… Сие наблюдение наполняет меня, старого и — как любит выражаться мой уважаемый коллега, маразматик Парникк, — закоснелого обывателя нашего города, восторгом и упоением.
Итак, шел дождь, а я в этот час сидел в огромном профессорском зале библиотеки… в полном одиночестве. Со стены на меня взирал суровый старец Напокос, автор бессмертного труда «Veritas sive Mendax»[14] (одной из моих настольных книг, опоры моей). В читальном зале было тепло, вечерние тени благоговейно ложились на тисненные золотом корешки, глянцевая зеленая кожа уютных кресел отражала последние отблески дня, а на улице, как я вам уже говорил, шел дождь. Уединиться в огромном зале, полном книг, знать, что ты гражданин Геннополиса, держать в руках роскошно изданный том Руссо и, слегка притомившись от чтения и размышлений, мечтать о том, как экономка подаст тебе на ужин горячий сыр в сухарях, слоеные булочки с орехами (или с маком) и бутылку испанского каберне «Панчо»… да, по-настоящему понять и оценить все эти маленькие радости может только престарелый профессор философии, достигший на склоне своих дней той мудрости и того покоя, которые дают незыблемость кафедры, безоблачное небо над головой и учтивое обращение студентов.
Я собрался было включить настольную лампу, но передумал; за окном потоп низвергался с доисторическим упорством, переполненные водосточные трубы завывали, хрипели и хрюкали; Напокос растворился в вечернем мареве, книга в моих руках утомленно закрылась сама собой…
Нельзя сказать, чтобы Руссо был моим любимым писателем. Уж чересчур глубоко проникнут он галльским духом, к тому же излишне прост и прямолинеен. По моему скромному суждению, главный
В библиотеке стало совсем темно, лишь за окном мерцала еще плотная молочная мгла. Толпа народа валила от остановки «Улица Мальтуса»: по-видимому, все трамваи с промышленных окраин пришли одновременно. Вставать из кресла не хотелось. Бежавшие под дождем люди были, безусловно, моими согражданами, однако это меня как-то не трогало. Размышлять о Человеке можно лишь отстранившись от него, и чем дальше — тем лучше: об этом совершенно справедливо писали еще Ницше и Шопенгауэр. Я не могу заниматься философией, не обеспечив себе предварительно отстранения критического (Гербарт) и аксиологического (Когэн, Макс Шеллер) — ибо лишь таким образом мне удастся преодолеть, превзойти скучнейшее феноменологическое начало… (Гуссерль).
И вечно это феноменологическое начало! Я вздрогнул. За дверью послышались торопливые шаги и хриплый прокуренный кашель, не предвещавший ничего хорошего. Кашель показался знакомым, и я с грустью понял, что меня лишат моего уютного созерцательного безделья. Дверь отворилась, но я не стал оборачиваться. Вместо этого лениво потянулся к настольной лампе и включил свет, делая вид, что собираю бумаги. «Точно, Фрониус», — подумал я и сразу как-то скис.
И тут же ощутил на своем плече тяжелую длань:
— Сервус, коллега!
Мне ничего не оставалось, как… повернуться к вошедшему.
Это был он, Фрониус. Небритый, без галстука, неряшливый, пропахший табаком и водкой. Груб, как всегда. Держался он подчеркнуто неакадемично (до самых недавних пор был убежденным бихевиористом), говорил отрывисто, по-казарменному (хоть и не служил) и постоянно хохотал, бурно, как венская кухарка. Это панибратское похлопыванье по плечу он привез из поездки в Финляндию. Так, по крайней мере, все считают (я не верю). По-моему, он просто врожденный хам — впрочем, надо признать, весьма талантливый и упорный профессор экспериментальной психологии.
— Сервус, амице, — ответил я ему.
Я чувствовал себя очень неловко: ладонь у Фрониуса была потная, но не мог же я, согласитесь, воспользоваться платком… Это было бы неприлично. Терпеть не могу неловких ситуаций, посему, холодно улыбнувшись, я спросил:
— Ты откуда?
Он плюхнулся в кресло и небрежно расстегнул жилетку. Никто кроме него не позволял себе ничего подобного в нашем профессорском зале. Стоит ли удивляться, что его бросили две жены (это пока) и что в прошлом году его чуть не прокатили на выборах в Совет Доцентов. С такими-то замашками…