Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
Шрифт:
Страсть к философии вспыхнула во мне совсем недавно и еще не успела завладеть мной окончательно; несколько месяцев назад мне в руки попалась старенькая книжка — популярное издание истории философии, — и я изумился, что мысли, которые смутно бродили в моем мозгу, облеклись в отчетливую форму, прояснились и стали понятными, но еще больше удивило меня, что существует такое множество идей и мыслей, о которых я и понятия не имел, поскольку никогда не читал ничего подобного. Читая эту книгу, мне иной раз казалось, что кое о чем я и сам уже думал, и это взволновало меня и посеяло во мне туманную надежду, что я мог бы заниматься философией.
…Тренировка была в самом разгаре, шестая по счету, если я не ошибаюсь. Но главным в течение тех нескольких первых недель моей студенческой жизни были все-таки не тренировки.
Мне и до сих пор трудно понять, что тогда со мной стряслось. На первый взгляд может показаться странным, что значение этих недель для себя я понял намного позже, и ничего даже нельзя было и изменить. Я начал думать о них, когда впервые почувствовал себя бесконечно усталым — возможно, эту
Хотя я частенько усиленно копаюсь в своей памяти, главного о том времени, которое предшествовало моему уходу из спорта, я не помню. Чем больше я стараюсь припомнить подробностей, деталей, ярких событий, тем отчетливее понимаю, что это время было пустым и как бы неживым для меня. Ничего особенного не вспоминается, разве что тревога перед началом занятий, пробелы в знаниях, которые я почувствовал сразу же (учеником я был средним, и учителя у меня тоже были средние). Отсюда, конечно же, одиночество, уязвленное самолюбие, отъединенность ото всех. Если бы я хотел достичь большего, чем окружающие, все упростилось бы, но все-таки я все время задаю себе вопрос: «А может, чувство тревоги, неуверенность в себе, страхи, опасения, одиночество пришли ко мне позже, и, когда я был уже целиком в их власти, когда они преследовали меня и терзали, я попытался объяснить, оправдать ими свои гораздо более ранние поступки? Мне трудно добиться истины, но, заставив себя беспристрастно взглянуть на то давнее время, могу сказать, что начало моей студенческой жизни все-таки мало что объясняет: сдавая вступительные экзамены, мы жили в общежитии, и нас посадили на карантин из-за какой-то там эпидемии, какой, я так и не выяснил. Ползли слухи, что случаи были чуть ли не смертельные, но я не помню даже, чтобы кто-нибудь заболел. Мы ходили строем в столовую, возвращались строем в общежитие и зубрили с утра до ночи; сильно действовала на нервы взаимная подозрительность: кто что знает? Кто что читает? Каждый старался посеять тревогу в «конкурентах», уверяя, что он знает куда больше них. «Не поступить тебе», — казалось, говорили все друг другу. Экзамены проходили в каком-то подвале, опоясанном трубами разной толщины; посередине стоял покрытый кумачом стол, за которым сидели полный, добродушный преподаватель и тощая ассистентка с пергаментным лицом; мы внушали ей ужас, который она пыталась скрыть. Преподаватель опасливо потянулся к экзаменационному листу, настолько опасливо, словно боялся заразиться, а мы робко и заискивающе, и все-таки шутливо, попытались уверить его, что лист не кусается. «Неужели не кусается? Не могу поверить», — засомневался преподаватель. «Честное слово», — хором отвечали мы. Пятерки, четверки так и сыпались. «Из каких ты мест? — спросил он меня и, узнав, заметил ассистентке: — Речь у паренька правильная, согласных он не смягчает». — «Да, да, в тех местах говорят правильно, вот наконец-то мальчик, который говорит совершенно правильно», — заквакала она.
Экзамены прошли гладко. А потом — лекции, библиотека, общежитие, очереди в столовой; один день похож на другой, суета и неразбериха. Преподаватели вели занятия, требовали конспекты прочитанных трудов, ходили по коридорам, кивали в ответ на приветствия; после занятий начинались гонки: в столовую — каждый хотел выстоять очередь покороче, в читальный зал, где места частенько бывали захвачены разными бездельниками, цинично скалившими зубы вместо того чтобы заниматься. Мне кажется, что именно тогда я начал мечтать об аскетизме, углубленных занятиях в одиночку, о тщательном и скрупулезном накоплении знаний. Но разве мог я осуществить свою мечту?
Именно поэтому я с таким удовольствием бежал на первых тренировках, раскованно, самозабвенно, упиваясь свежим воздухом. Бежал до того ноябрьского дня, до шестой тренировки — первой в ноябре и второй за неделю, — была она, вероятно, в пятницу. Тренер Динеску взялся за нас, как только мы появились на стадионе. Собственно, все было как обычно: разминка, неторопливый бег по беговой дорожке, один круг, второй. После этих двух кругов тренер крикнул: «Внимание, по первому свистку «удлиненный» спринт, по второму — остановиться». «Спринтовали» на дистанции триста метров; кое-кто отстал, не выдержал. «Потихонечку-полегонечку — и к линии старта».
…И вдруг мне вспомнилось, как я ехал поступать в университет. Мама разбудила меня среди ночи — было начало четвертого, — я встал, оделся; по дороге на вокзал отец давал мне советы и все время глядел куда-то вдаль, мимо моего правого плеча. «Это время тебе запомнится, но не жди, что настанет какой-то особенный миг, после которого и начнется для тебя жизнь, так не бывает, учти только, что впредь все будет зависеть от тебя самого, я мало что смогу для тебя сделать. Ты теперь вылетел из гнезда, в этом все и дело…» Вспомнил еще, как плакала мама, дорогу до С. в сонном поезде; я вышел и, пока ждал скорого, больше часа бродил по перрону, по залу ожидания, среди пассажиров, спящих на скамейках, на дощатом полу, подложив под голову котомки или чемоданы; вспомнил и несколько со вкусом выкуренных сигарет — я ведь казался себе взрослым на удивление, необычайно взрослым, — а потом ватаги ребят и девушек, отдохнувших, веселых, тоже абитуриентов, вроде меня. Наконец прибыл скорый, свободного места в вагоне не нашлось, и я простоял всю дорогу в коридоре и накурился до тошноты.
…Мышцы у меня разогрелись, кожа покраснела, и на ней выступили капельки пота; видеть этого я не мог, я это чувствовал. Пробежав восемьдесят метров, несколько человек, запыхавшись, сбавили темп. «Молодец, мне нравится твой широкий шаг, отличное время, жми дальше!» — прокричал Динеску, когда я пробегал мимо него. Я был третьим, на несколько метров отставал от лидеров. «Жми! Черта с два, жми, жми, а зачем жать?» — пробурчал я в ярости, сам не зная почему. Тем не менее я начал «жать» по-настоящему, перегнал двоих первых, а последний круг прошел, будто бежал 400 метров, стиснув зубы, чувствуя, что голова у меня раскалывается, что сейчас я упаду в обморок, мне казалось, что внутри меня кто-то вопит от боли, низко, басовито, без единого слова. Я ускорял и ускорял бег, хотя в этом не было никакой надобности, и давно уже оторвался от всех; мне казалось, что я сошел с ума. «Уймись, — думал я, — что это на тебя нашло, ты что, хочешь сдохнуть на этой разнесчастной дорожке?» Тем не менее таким же темпом я бежал до финиша. Я долго еще дышал как рыба на суше, не в силах произнести ни слова; кое-кто смотрел на меня как на чудо, другие — не скрывая ненависти; я слышал, как Динеску назвал мое время и добавил, что это пахнет рекордом. «Ты теперь понял, парень, я сделаю из тебя чемпиона. У тебя великолепные данные и хватит ума, чтобы отчаянно бороться со временем, ты меня понял?» Я кивал, мол, да, да, понял. Но на самом деле я ничего не понимал и ничуть не радовался тому, что сразу попал чуть ли не в рекордсмены.
«…Расслабились и не спеша два круга вокруг стадиона!» Никогда я еще не бегал с таким отвращением. Честно говоря, мне было физически плохо, я слишком перенапрягся на соревнованиях. Мне надо было бы понять, что радоваться мне мешает плохое самочувствие. Что это еще не победа, это всего лишь дебют…
Я вернулся в общежитие, выстоял очередь в столовой за ужином (на сей раз очередь была длиннее обычного); я едва держался на ногах от усталости, казалось, вот-вот свалюсь. От запаха еды меня тошнило, но когда я наконец получил поднос с мамалыгой и свиными потрохами, я почувствовал такой зверский голод, что, поужинав, был не прочь пойти куда-нибудь и поужинать еще разок. Но денег у меня не было, и я отправился в общежитие и повалился на кровать, отвернувшись лицом к стене; мне не хотелось, чтобы меня видел кто-нибудь из тридцати с лишним ребят (мы жили в огромном зале, самом просторном помещении общежития), и молча плакал с открытыми глазами, чувствуя соленый вкус на губах. Мне тогда, наверно, было нужно, чтобы кто-то меня ободрил, поддержал, может, мне нужна была любящая женщина, которая обо мне бы заботилась. Но заботиться должен был я и выслушивать жалобы должен был я — я был мужчиной и должен был вести себя по-мужски, иначе говоря, как каменная скала. Я не спал всю ночь, глядя в потолок среди общего храпа. Свою бессонницу я рассматривал как первую настоящую неудачу. Чего я только не передумал за эту ночь! И решил: все, со спортом покончено, и перестал ходить на тренировки.
* * *
Когда я снова оказался вместе со своими однокурсниками на однообразных, скучных, но обязательных уроках физкультуры, у меня спросили, почему я бросил легкую атлетику. «У меня плоскостопие», — с ходу ответил я. Ребята засмеялись… Потом я внимательно рассмотрел свою стопу: плоскостопия у меня, разумеется, не было…
Динеску я никогда больше не видел. Впрочем, может, и видел, но узнать не узнал.
ХАНИБАЛ СТЭНЧУЛЕСКУ
Ханибал Стэнчулеску родился в 1955 году в Посешть. Прозаик, журналист. Окончил университет в Бухаресте. Сотрудничает в газетах «Лучафэрул», «Ватра», «Трибуна», «Равнодействие».
Рассказ «Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою» взят из антологии «Десант 83».
РЫЦАРЬ ФУРТУНЭ И ОРУЖЕНОСЕЦ ДОДИЦОЮ
— Джорджике, влево! — кричит высокий, худощавый и, пожалуй, чересчур длинноносый агротехник, держа вожжи с ловкостью Ахиллеса, правящего квадригой.