Санькя
Шрифт:
Неприятно было лежать молча, продолжая мысленно переругиваться, но, к счастью, пришел Рогов. Снова с фруктами. И с сигаретами. И даже денег немного принес. От Матвея, как выяснилось.
Они ушли курить.
– Матвей объявился, - рассказал он новости.
– Все вроде нормально.
"Контора" отчего-то оставила их в покое.
Саша молча слушал.
Ему как-то полегчало сразу. Рогов был внятный и упрямый - исходило ощущение, будто он воспринимал мир как механизм, где что-то изогнулось и надо выправить,
– Короче, тебе больше всех досталось, - сказал Рогов.
– Еще не ясно, что там делают с нашими пацанами в Латвии, - ответил Саша.
– Эта да, - согласился Рогов.
"Почему все-таки Яну не тронули?" - подумал Саша.
И, словно догадавшись, о чем Сашка думает, Рогов сказал:
– Сразу после того как тебя взяли, видели Яну, выходившую из ФСБ.
Саша вперился в Рогова.
– И чего?
– И ничего. Об этом сказали Матвею, он кивнул и велел не трепаться.
Саша смолк.
– Ничего не понимаю, - сказал он.
Они покурили снова, и, уходя, Рогов еще раз огорошил, на этот раз куда больнее:
– Мать твоя звонила в бункер. Спрашивала, что с тобой… У тебя дедушка умер, сказала.
– Когда звонила?
– быстро спросил Саша.
– Позавчера.
– А ты что не передал мне?
– А что бы ты сделал? Поехал бы? Верхом на "утке"…
Проводив Рогова, Саша улегся на кровать - в голове все расползалось, ни о чем не получалось думать определенно.
Дед умер… Нет теперь больше других Тишиных. Он один - Саша.
Ночью дедушка приснился. Последнее время Саше вообще часто снилось что-то. Дедушка сидел на паперти, просил подаяние.
Проснулся - чуть не заплакал.
"К чему такое?" - думал.
Лева молчал, сосредоточенно читая. Страницы перелистывал быстро. Саша пригляделся к книгам его - чего только не было, учебники какие-то, классика европейская, новомодное нечто, даже один "женский роман" в дрянной обложке.
"Обиделся, и черт с ним", - подумал Саша.
Лежал, вспоминал деда - как тот умирал спокойно. Думал - врожденное это спокойствие перед смертью или - от усталости появившееся?
Детство слабо помнилось. Лицо деда мелькало, никак нельзя было зацепиться, вспомнить - как тот хмурился, как говорил. Куда-то уходило все, неостановимо…
После обеда Сашка загрустил совсем и, сам не зная зачем, сказал вдруг:
– Лев, да не обижайся ты.
– Бог с тобой, я не обижаюсь, - сказал Лева. Но не улыбнулся. Посмотрел на Сашу, вернулся к книге, но видно было, что читать не может. Скользит глазами по строкам и вновь в верх страницы возвращается.
Саша курить ушел, чтоб Лева так не мучился.
"Он ведь хороший очень человек, - думал Саша.
– Зачем мы с ним разругались?…"
Курить было приятно, в первые дни от курения голова кругом шла, а сейчас - ничего. Успокаивало.
Деда было жаль…
И поэтому не саднило невыносимо, как после отца.
"Или, может быть, что-то изуродовали во мне?
– думал Саша.
– Где-то внутри сбили жилку жалости, оборвали ее… А?"
Никто не откликался, и Саша махнул рукой.
На другой день Леву выписали.
Они пожали друг другу руки. Лева сказал что-то неважное, о том, что - "выздоравливай".
Потом еще сказал:
– Человечество вновь и вновь повторяет те же шутки. Дает волю одним и тем же чувствам.
– Поиску справедливости?
– немного невпопад, то ли спросил, то ли утвердительно сказал Саша.
– Нет, - ответил Лева.
У Саши сняли швы с груди. Смешные такие нитки - он смотрел на них удивленно. Думал - надо же, человек, как кукла, вот можно взять так его и зашить. Или распотрошить.
Вскоре Сашу выписали - он вроде бы оклемался.
Шел по улице неспешно, обросший, как пес. Хромал и держался за грудь. Екало иногда больно - будто кусочки стекла остались где-то там, внутри. Но все равно было хорошо. И на улице пахло поздней осенью.
Грустил лишь оттого, что Яна так и не пришла ни разу.
…Добрел до какой-то лавочки.
Сидел на ней, притихший, прислушиваясь к себе, словно на улице целый год не был. Замерз, правда, быстро.
Добрался, прихрамывая, до метро, ехал в полупустом вагоне, чувствовал себя солдатом, которого почти убили, угробили, а он выжил. И едет теперь, и никто не знает, что было с ним.
Вообще Саше были чужды такие мысли полудетские, но сейчас что-то разнежило.
То о деде подумает, то о Костенко… То о Леве.
"Лева - прав, - так думал.
– Государство - палач. Раздевает догола и бьет в солнечное сплетение".
"Но это не мое государство. Оно чужое… Или ты ему чужой, Саш?"
"Нет, не я. Оно чужое всем. Его надо убить".
Еще думал о том, что сказал Леве о родстве, и спрашивал себя: "А есть ли у тебя самого это самое родство?… Помнишь, как ты сбежал из своей деревни… Есть родство, ты?"
"Есть. Есть. Только я не знаю слов, чтобы это доказать".
"Ну-ну… А Яна?"
"А что Яна?"
"Она родная? Жена тебе? Ты ведь предал ее, когда было больно… Проклял даже?"
"Отстань, не хочу говорить. Не хочу. Не предал. Не проклял. Просто было очень больно".
И куда-то спрятался от своих мыслей. Разглядывать кого-то стал. Мужика напротив, девушку некрасивую, ребенка… Особенно ребенка: тот глазел умилительно, полуторагодовалый, наверное. Очень хороший. Зверок, да. В бункере его встретили радостно, обнимали - Саша просил: "Полегче".