Саспыга
Шрифт:
— Только словами не выкарабкаешься, — бормочет она. — Слова вообще не помогают, а сейчас вообще… так, прикрыться слегка, как тентиком. Как в детстве одеялом с головой… Ты ведь знаешь, что бесполезно. Все рассказываешь, как мы отсюда выйдем, а на самом деле…
— Ага, лучше сдаться, лапки кверху, — раздражаюсь я. — Что, остаемся здесь?
— Это ведь не от нас зависит, — слабо улыбается Ася. — Но похоже на то. Слушай, я же пыталась…
— …заныкаться в молчании, — сердито договариваю я. — Хочешь поговорить об одеялах на голове? Сбежать в тайгу, потому что жизнь какая-то сложная, — вот уж одеяло так одеяло!
— Да иди ты к черту! — разозлилась наконец, хорошо. — Я сопротивлялась. Я же долго не сдавалась!
— Да ты сдалась, когда согласилась пить какао! — рявкаю я, и Ася вздергивает голову, нервно раздувая ноздри. Сейчас сорвется в слепой галоп… Но вместо этого она возвращается к ужасающе светскому тону. Спрашивает:
— Так что там насчет скал?
(…Орали, хлестали чомбуром, а потом Мишка принялся бить его ногами, по плечам, по шее, по морде, и с каждым ударом он рвался и бился, и все бесполезно, вроде не так глубоко увяз — по жопу, а передние ноги всего лишь по колено, но выбраться не мог. Торфяная жижа хлюпала и колебалась, оставляя черные брызги на рыжей шерсти, он бился изо всех сил, а потом вдруг вытянул шею и принялся вяло щипать редкие травинки между кустами березы и лишь дергал шкурой в ответ на удары…)
— Со скалами нехорошо — камни живые, — говорю я небрежно: подумаешь, скалы. — В смысле, шевелятся. В смысле, неустойчивые, к самим скалам даже не подойти — убьешься… В общем, не надо туда лезть.
— Ну надо же, — все тем же светским тоном откликается Ася. — А выглядит так, словно именно к ним мы и шли всю дорогу.
Она рассеянно чешет щеку, оставляя светлые полосы в грязном налете, смотрит на потемневшие кончики пальцев и обтирает их об штаны. Сутулится так, что спина округляется, а руки свисают чуть ли не до земли. Как будто ей не хватает опоры и груз воображаемого молчания настолько велик, что под ним не устоять на двух ногах. Ее лицо — усохшее, потемневшее — так непроницаемо, что кажется почти тупым.
— Пойду-ка умоюсь, — говорит она. — Чешется так, будто эта чертова кукла у меня по лицу размазана, прямо не могу больше.
Мне неловко следить за ней — на мой вкус, наблюдать, как человек умывается, почти неприлично. И что я буду делать, когда ей понадобится в кусты, пойду за компанию? Но и перестать поглядывать я тоже не могу. Только когда Ася вынимает карманное зеркальце и, повернувшись к свету, принимается высматривать какие-то подробности на лице, я наконец успокаиваюсь и отворачиваюсь. Это так нормально — рассматривать себя в зеркало. Огорчительно, наверное, даже после умывания: поры забиты сажей, кожа пересохла от солнца, ветра и холода, мелкие морщинки проступили. Наверное, и несколько прыщей найдется, и лишние волоски над губой — вон выщипывает прямо пальцами… Сплошное расстройство. Такое хорошее, восхитительно нормальное расстройство…
Интересно, кого она видит в зеркале? Что за человек ее отражение? Она там вообще кого-нибудь видит?
(и есть ли у него перья, у этого двуногого)
Я бросаю в закипевший чайник смородину и чабрец, и их запах окутывает успокаивающим, золотисто-зеленым теплом. Скоро стемнеет, а мы до сих пор не поставили палатки, да и костер слабоват. Метафорических дров сегодня наломано достаточно, а вот до настоящих руки так и не дошли. Ася так и рассматривает себя в зеркальце. Низкое солнце играет медью в темных волосах, теплыми ладонями лежит на скулах, подкрашивает спокойный рот. Дальше золотятся скалы, и воздух над ними дрожит, как над невидимым на солнце пламенем. Наверное, ночью это марево тоже будет заметно. А может, будет только чувствоваться — как похмельная вибрация, слабый, но неутолимый зуд в теплой влажной темноте под черепом.
Прихватив чомбуры, чтобы удобнее было тащить ветки, я углубляюсь в лес. Нам нужен будет огонь, много огня. Когда костер горит хорошо, темнота за его пределами освобождается
И, наверное, еще раз поесть — еды, если быть аккуратными, хватит на пару дней, можем себе позволить. Гречка с тушенкой давным-давно провалились в какую-то яму в недрах желудка, и есть хочется страшно. Я мысленно перебираю припасы, соображая на ходу, что и как приготовить, чтобы было проще накормить Асю. Что бы такое сочинить, чтобы впихнуть в нее без сопротивления и возражений.
Из-за мыслей о еде я кругом вижу съедобное: чернику в россыпях мелких темно-розовых цветов со сладкой сердцевиной, колбу` (мимоходом нарвать пучок — в любом случае пригодится), щавель (ну не знаю, пока не надо). Несколько прямых стеблей саранок в венчиках длинных листьев и с поникшими, еще совершенно зелеными бутонами на макушках. Я замираю над ними, задумавшись. Всего одну взять не страшно. Бросить в суп, чтобы Асе было любопытно. Она не сможет отказаться.
Я руками разгребаю землю у основания ближайшего стебля, и висящие на тонких ножках бутоны качаются и кивают, кивают и качаются, словно мирятся со своей участью, но все же опечалены ею. Смотреть на них неприятно. Наконец я вытаскиваю из земли желтую чешуйчатую луковицу. Отломанный стебель летит в кусты. Вы же понимаете, неловко думаю я, это только чтобы заставить ее поесть, это единственный способ ее накормить, а ведь я должна ее кормить.
…Еще одну ветку, и хватит. Вот хорошая: толстая, длинная и такая сухая, что кора давно отвалилась, а древесина стала серебряной. Я повисаю на ней всем телом, и ветка обламывается со звуком выстрела. От вибрации она разламывается на части, и во все стороны летят аккуратные короткие полешки — вот спасибо, не придется возиться перед тем, как запихнуть ее в костер. Полешки глухо ударяются о соседний ствол и корни, и звук какой-то слишком долгий, слишком дальний и гулкий. Я не сразу понимаю, что ветка уже ни при чем. Может, дальний гром, уговариваю я себя, наверное, снова идет гроза, — а рокот все длится. Я различаю в нем отдельные удары и едва уловимую кошмарную подложку, ужасающий, обессиливающий сухой шорох. Как будто мир ссыпается в бездонную щель. Я слушаю рокот камнепада и понимаю: так и есть.
Я снова бегу. Аси нет на стоянке. Аси нет у речки, и мне хочется заплакать, хотя я и знала, что ее здесь не будет. (Как, наверное, знала в глубине души, что Аси не будет у того, самого первого ручья, у которого я должна была подобрать ее и вернуть к группе. ) Я перешагиваю ручей, спрыгиваю на берег; под сапогом что-то подается со стеклянным хрустом. Я отдергиваю ногу. Расколотое на кинжальные полоски зеркальце смотрит в небо. На секунду я наклоняюсь над ним, как будто ищу Асино отражение, но вижу только небо и себя, разбитую на части полосами пустоты, и, пока я смотрю, эти полосы становятся шире, поглощая остатки отражения. Я смаргиваю и снова бегу. Такой сегодня день: бежать, зная, что уже безнадежно опоздала.
Добравшись до курумника, я останавливаюсь, словно наткнулась на стену. В общем-то, так и есть. Самоубийство — снова лезть на эти камни. Ася не пошла бы сюда, она не дура… но она пошла, и лезть придется. Уже слишком поздно и в этом нет смысла, но я не могу не лезть. Я ступаю на первый камень. На второй. Качаясь над бездной, наполненной неведомым ядом, ползу к вырастающим из нее белым столбам, которые раньше были до неба, а теперь стали не больше человека. И центральный тоже. Вот что это был за звук: центральный столб обломился, уменьшился вдвое, и несколько его частей сахарно блестят свежими изломами на дальнем краю изумрудной лужайки, подернутой маревом, а где остальное — я не знаю, и от этого мне страшно, так страшно.