Сентябрь – это навсегда (сборник)
Шрифт:
…Он сидел возле окна и… улыбался.
Он играл во взгляды–фантики с девочкой лет семи или восьми, которая сидела напротив. Нужно, как я понял, успеть поймать взгляд, улыбнуться и тут же отвернуться к окну. Как при такой игре вести счет — неясно, но по всему видно — счет их вовсе не интересовал. Им весело — и ладно.
Мать девочки разговаривала с парнем в джинсовом костюме, быть может, отцом девочки, и только время от времени механически клала руку на колени непоседы — на месте ли ее сокровище.
— Видишь, — сказал Костя. — Он не только диссонансы природы чувствует, но и ее
По теории Кости огромное потрясение, стресс, который пережил Гоша, преобразили не только его психику, но и физиологические реакции, энергетику организма. Костя называл Гошу болевой точкой природы, человеком–нервом.
Мы разговаривали и незаметно наблюдали за Гошей.
Он радовался как дитя.
Девочка, поймав на себе взгляд–фантик, подпрыгивала на жесткой лавке, болтала ногами, смеялась, а то вопросительно протягивала руку к светлой гошиной бороде, притрагивалась, и он замирал, на секунду уходил в себя, но тут же возвращался и дарил победительнице улыбку.
Мы вышли перекурить. А когда вернулись в вагон, поняли: что-то произошло. Что-то мешало теперь Гоше, беспокоило его, отвлекало от игры. Мне показалось — виновата зубная боль. Он несколько раз непроизвольно хватался за щеку, а девочка, не понимая, что ему плохо, еще пуще веселилась.
Два–три взгляда, брошенных Гошей в противоположный конец вагона, прояснили ситуацию.
Там, возле тамбура, играли в карты. Троих ребят я немного знал — они работали шоферами на карьере. Четвертый, их напарник, был явно не из нашего городка: смуглый, с усиками, в белой водолазке и белых брюках. Я назвал его про себя — Фраер. В самом деле, кто в пыльной электричке щеголяет в белом? Ребята играли азартно, заезжий, по–моему, был в выигрыше.
Но при чем здесь Гоша? Вот вопрос.
Напрасно девочка призывала своего попутчика продолжить игру. Гоша даже побледнел — то ли от боли, то ли от какой-то внутренней борьбы. В его голубых глазах зажигались и гасли искры бешенства, необъяснимого внезапного гнева.
— Не могу! — вдруг как бы простонал он. Гоша встал и сразу как будто вознесся своим небольшим росточком над лавками и людьми. — Не могу больше! Больно! Будь ты проклят, подонок… Неужто вы слепые?
Разговоры в вагоне смолкли. Какая-то бабка испуганно прошептала: «Батюшки, юродивый».
— Вы! Вы! — закричал Гоша, тыча пальцем в дальний угол, где играли в «очко». — Он же вас дурачит, болваны! Восемьдесят шесть рублей в карман положил… Что вы на меня смотрите, слепцы! Он — шулер. У него карты крапленые.
Парень в белой водолазке вскочил, метнулся в тамбур. Шоферы, мешая друг другу, бросились за ним. В открытую дверь рвануло ветром.
— Выскочил, гад, — заключил узколицый высокий дядька, дремавший до сих пор у тамбура. — С поезда спрыгнул.
Костя схватил мою руку.
— Что я говорил! Он чует мысли, сущность человека чует. Ты понял?! На каком расстоянии — почувствовал. Давай подойдем, поговорим, спросим, как он это делает.
Я глянул в сторону окна. Гоша отдыхал. Зубная боль, по–видимому, отпустила его. Он блаженно щурился от яркого утреннего света. В русой бороде, к которой опять вопросительно тянулась девчонка, блуждала тихая улыбка.
— Не надо, Костя.
— А ты представляешь, как ему живется? — спросил Костя и даже потряс головой, будто прогонял кошмар. — Все время как по стеклу. Босыми ногами по битому стеклу…
И он вполголоса забормотал чьи-то стихи, наверно, как всегда, безбожно перевирая:
По битому стеклу душа
Ходила — пела…
Плясала на огне ножа:
Душа — не тело…
Вагон качало, в соседнем тамбуре хлопала дверь. Я впервые заметил, как сиротливо в поезде, как неприкаянно.
Она и мучила себя,
И истязала,
Но вместо близкого конца —
Все вырастала! —
бубнил Костя.
Я подумал: поэты всегда стремятся выделить мысль в чистом виде — так выращивают кристаллы в перенасыщенных растворах. Парение духа — хорошо. Но вот костиной душе (и телу) срочно нужна квартира, и как это увязать с любовью ко всему возвышенному?
Могла бы с телом в мире жить,
Знать сладость хлеба,
Но тесно ей на всей земле,
И мало — неба!
Тетка с утра ушла на базар. Гоша выпил молока с черным хлебом, надел чистую рубашку — любимую, в крупную красную клетку, взял полиэтиленовый мешок и вышел на улицу. Сегодня выходной, можно не спешить и троллейбусом не подъезжать, а спуститься по Рабочей и мимо вагонного депо выйти к стрелке, где путь поворачивает на Долговцево. Там еще остался лоскут степи, и травы в окружении распаханных полей каждую весну встречают, как последнюю. Цветут, медоносят, исходят тончайшими ароматами, которые забивает густой и пыльный дух полыни.
Он шел не спеша, прислушиваясь к непонятному ощущению, которое владело им последние три–четыре дня. Оно было похоже на беспокойство, томление, на ожидание перемены в жизни… Может, это туча? Может, наконец, приближается та, ненавистная ему и природе туча? Та, ради которой вот уже долгие месяцы он все свободные часы и дни проводит в электричке, всматривается в окно. Он рассеет ее, испепелит в атомный прах! Или просто прогонит — замахнувшись мыслью, ударив ненавистью… Но нет. Это чувство доброе, и оно усиливается всякий раз, когда он проходит мимо вагонного депо. Где-то тут причина этого непонятного ощущения, от которого радостно кружится голова.
Рабочая улица кончилась. От тротуара отделилась тропинка и запетляла вдоль бетонной стены забора — уступами, уступами, все ближе к железной дороге. Где-то там, в конце забора, в долинке…
Гоша остановился.
«Если я чувствую все это, — подумал он. — Если все это не дает мне нормально жить… Значит, оно должно мне быть открыто. Я должен понимать! Стоит сосредоточиться, захотеть…»
Он остановился, чтобы не отвлекаться ходьбой, и захотел понять.
И тут же узнал, вспомнил название своего необычного чувства — хмель. В нем бродил неяркий, тихий хмель. Не от вина — последний год он не пил. Гоша почуял в себе молодую воду. Она веселила душу точь–в-точь как то молодое вино, которое он когда-то пил в своей прошлой, скрытой жизни. Кажется, это было в Молдавии, в Каликауцах…