Серебряная тоска
Шрифт:
– Говорю ж тебе, дураку, - нет. Так где чаёк?
– Говорю ж тебе, дураку, - скоро закипит.
– Нарочито-бодрый голос его не выдержал, дрогнул.
– Не обиделся, - как можно ласковей сказал я, положив ему руки на плечи. И в ту же секунду ощутил, что мне не нужно говорить как можно ласковей, что я и так ласков, что мне стыдливо-тепло, и тепло это исходит не от квартиры Руслана, приютившей шпиона, вернувшегося с холода, а от Руслана самого, от его плеч, на которых лежат мои руки, от его детских глаз, в которых хочется - не утонуть, но тонуть бесконечно, не пошло
– Тогда прочти, - прошевелил губами Руслан.
– Кого?
– я снова всплыл на поверхность.
– Стихи.
– Какие?
– Те самые... Которые ты сейчас хотел... На компьютере.
– Да, - сказал я. Руки мои оставались на плечах Руслана.
– Да.
Как продрогшие зимние пьяницы В злотую коньячность елея Погрузись в мою музыку пальцами От оттаявших звуков хмелея Так земля окунается в утренность Так в луне растворяются волки Так навеки свою целомудренность Укрывает утопленник в Волге И отчаявшись быть обездоленным Наше сердце украситься небом Словно вечность ему недозволенным И таким же как вечность нелепым.
Тут я физически ощутил - да, вдруг, да, внезапно, - что стихи, ватно обессилив мои ноги, не улетели в никуда, ни в небеса, ни к Богу, они впервые, пожалуй, остались тут - не просто на Земле, а совсем рядом; они перетекли из меня в Руслана . Каждое слово, каждая буква. Я не знал, что делать. Мне хотелось целовать Руслана, каждое слово в нём, каждую букву в нём. И я пылал стыдом, потому что не знал, как в нём это отзовётся. Пылал стыдом и любовью, любовью и стыдом, стыдом и любовью. Любовью. Потому что не знал. Стыдом. Нет, любовью.
Умереть бы сейчас и не мучаться. Потому что любовью. Но как?
Я не умер. Руслан обнял меня. Руслан поцеловал меня в губы. Русланчик обнял меня. Русланчик поцеловал меня в губы.
– Чайник не сгорит?
– спросил я.
– Давно выключил.
Голенькие, как ночная тишина, мы лежали в постели и дымили сигаретами.
– Ты, наверное, больше не захочешь меня знать?
– спросил Русланчик.
– Почему?
– Ну... ты, наверное, не ждал... этого.
– Не знаю. Может, и ждал.
– Я в себе это подозревал. А в тебе - нет. И боялся.
– А ты больше не бойся.
– А я больше не буду бояться. Я тебя люблю.
– И я тебя люблю. Я, может, впервые в жизни люблю.
– Да... Но это считается стыдным.
– Да, это считается...
– Да. Иной пошляк перетрахает с полсотни баб - безо всякой любви, так, по причинности своего причинного места, - и это не стыдно. А тут, по любви, - стыдно. Стыдно, да? Не стыдно. Нам друг перед другом, во всяком случае, стыдно быть не должно. Вот что, не должно.
– А мне и не стыдно. Перед тобой - не стыдно. И перед собой не стыдно.
– А на других - наплевать.
– Да, пускай думают, что хотят... А... а, может, нечего им думать, что хотят?
Может, пускай это останется нашей тайной?
– Да, - сказал я, погладив Русланчика по вьющимся волосам, - пускай это останется нашей тайной.
– И от Кольки с Серёжкой?
–
– Я обнял Русланчика за шею.
– Мы с тобой как дети, - счастливо улыбнулся он.
– Дети обожают всякие тайны.
– Мы и есть дети, - сказал я, прижимаясь к Русланчику телом. Мешали сигареты. Мы докурили сигареты.
* * *
– ... Бабушка, бабушка!
– кричу я ей.
– Зачем же вы это?.. Вы упадёте, там опасно!
А она поворачивает ко мне девяностолетнее личико и чего-то недовольно бормочет беззубым и почти безгубым ртом. Сухонькие ручки упёрты кулачками в крышу, а невидимые ноги - почему-то они всё же видятся в детских коричневых колготках - свешиваются через край. Глубоко под нею переливается зеленоватокрасновато-голубовато-желтоватыми огнями ночной город, старушка то окунается в него бессмысленным взглядом, то вновь оборачивается ко мне бессмысленным бормотанием. Я хочу подползти к ней и утащить от этой неоновой пропасти, но мне страшно оказаться на краю крыши, ужас перед высотой цепенит меня. Цепенит до такой степени, что хочется расплакаться детским бессилием и позвать на помощь - уже не старушке, а себе на помощь, и тут мою шею обхватывают чьи-то руки и тащат прочь от пропасти, и мы с моим спасителем проваливаемся в люк и катимся вниз по некрутой лестнице в едином объятии и едином хохоте. И становится смешно и бесстрашно. Наконец, лестница кончается и мы вкатываемся в узенький коридор, освещённый оранжевым светом, и встаём на ноги, и Русланчик кидает мне бело-зелёный мяч.
– Русланчик!
– кричу я.
– Что за мяч?
– Пасуй!
– кричит он в ответ.
Я даю ему пас и бегу вперёд, он пасует мне и бежит вперёд, я пасую ему и бегу вперёд он пасует мне и бежит вперёд, я пасую ему и бегу вперёд, а коридор всё не кончается, а мы не устаём, мы не задыхаемся, и он говорит мне:
– Только давай никому не скажем, что мы играли в футбол.
– Давай, - отвечаю я - Потому что нас засмеют, - продолжает он. Скажут, что мы как маленькие.
– А мы и есть маленькие.
– Да. Мы и есть маленькие. Но это наша самая главная тайна.
– Да. У нас есть тайна. Дети любят тайны. У детей обязательно должна быть тайна.
– Да. Большая тайна.
– Да. У маленьких всегда есть большая тайна. А у больших - только маленькие секреты.
– Да. И мы никому не скажем, что играли в футбол.
– А если коридор кончится?
– А он не кончится. Пасуй!
– Держи! Пасуй!
– Пасуй!
– Пасуй!
– Пасуй!
– Пасуй!
– Пасуй!
– Чай!
– Что?!
– И я открыл глаза.
Надо мною стоял Руслан, голый, с подносом в руках. На подносе дымились две большие фарфоровые чашки.
– Чай, - сказал Руслан, - который мы не попили вчера вечером.
– А утренний чай ещё лучше вечернего.
Я откинул одеяло.
– За столом будем пить?
– За столом.
Мы сели за стол, не смущаясь того, что оба голенькие. Да и кого? чего? нам было смущаться?
– А что есть к чаю?
– спросил я.
– Сушки.