Скорбящая вдова
Шрифт:
— За древлю веру я…
— Терпи, любезный. За веру пострадать — се Божья воля, а наша доля…
— Довольно же, вдова! — прикрикнул царь. — Ступай отсюда вон!
И сам в тот час же удалился.
Уж лучше бы погибнуть в скверной яме, безвестно умереть, чем испытать позор!
Оставшись без оков, на воле, распоп негодовал и, ярость не уняв, не мог Москву оставить, дабы вернуться в Пустозерск. Он каждый день ходил к Кремлю, чтоб обличать царя, но всякий раз стрельцы его сгоняли, не подпуская близко. Да он не унимался и, выследив Тишайшего, когда тот в монастырь поехал, вслед
— Эй, государь! Попомнишь мое слово! Твой род погубит Русь! Поелику безбожен! Нам нужен православный царь! А ты, суть, басурманин!..
Поди, с версту бежал, хуля Тишайшего, и был услышан: стрелецкий голова вдруг развернул коня и, сбив распопа наземь, замахнулся плетью.
— Умолкни, пес! Ведь насмерть засеку!
А Аввакум в тот час вскочил и сам полез под плеть.
— Секи, Пилат! Я весь перед тобой!
Палач зубами скрежетнул и к свите поскакал, ибо имел приказ не трогать Аввакума.
Так и покинул он Москву в смятении и горе. До града Ярославля слезами умывался, былое вспоминая, и утешался тем, что государю не досталась Истина. Хоть сам не завладел, хоть выпустил из рук, но и тишайший супостат ни с чем остался! А так бы продал немцам!
Покуда шел с мучительною страстью, легка была нога и разум светел, а чуть утешил горе, вдруг занемог и чай, седмицу в постоялом пластом лежал. То набежит урядник, то стрелец, или иной начальник, всяк признает — Матерь Пресвятая, так се же Аввакум! — но хоть бы пальцем тронули! Еще и попытают, будто с добром, де, мол, далеко ль держишь путь? Поскольку хворый, так можно и с обозом хоть до Мезени. Распопу было ведомо, откуда сия щедрость, и всякую подмогу он отверг, а чуть одыбавшись, на ярмарку пошел и сторговал коня с повозкой, толику овса, бадейку со смолой, дабы подмазать оси, тулупчик ветхий. А еще на целый рубль купил бумаги, замыслив грамотки писать ко староверам, чтоб вдохновлять на подвиг. С тем и пустился в путь. Однако весть о нем и злая слава бежали впереди, и уж за Вологдой, на Северной Двине, ему сказали, мол, ты что же, Аввакум, отрекся от судьбы и поступился честью?
— Да кто сие изрек? — разгорячился он. — Я — Аввакум! И буду Аввакум!
— А весть была, с царем ты замирился! Он с миром отпустил и место дал в Мезени. Аще повозку подарил, коня и сей тулуп!
— Се ложь лихая! Господь свидетель — сам купил!
— Но замирился?
— Ничуть и не бывало! Аще и злей вражда!
— Чего же отпустил?
— Замыслил погубить!
— Коль так, на плаху бы возвел, или замучил до смерти, а то бы и спалил, — сомненьем мазали, как дегтем. — Царь отпустил!.. Чудно же, право.
— Глупцы безмудрые! — ругался Аввакум. — Да ведали бы истину!.. Тишайший ныне водится сплошь с иноземцами, с поганой немчурой. От них он и набрался хитростей. Се иезуитство суть, и фарисейство!
Народ по мезенской дороге жил простолюдно, без долгого ума, и слов сих не слыхал, а потому и устрашился.
— Что ж на Руси творится, Аввакум? Почто за горем идет беда, а за бедой — несчастье?
Тут без запинки отвечал:
— От древлей
А сам потом, озябнув и трясясь в телеге, о сем и думал: воистину, почто? И до раскола было — то горе, то нужда, и так из века в век. За что ж России сия Господня кара?.. И потом обливался — а ежли не Господь?!.
Ох, спросить бы надо старца! Да что же скажет Епифаний, коли Пилат, Иван Елагин язык урезал чуть ли не под корень? И написать не сможет, перстов нет, коими перо держать…
У Бога токмо и спросить, Ему известно, кто карает Русь.
С сей мыслию, на девяностый день, бесснежною зимой, в телеге, приехал Аввакум в Мезень. Едва обняв жену и приласкав младенца, он подал рубль серебром — все, что осталось, и снова за тулуп. Семейство в плач и на колена.
— Помилуй же, Петрович! Не оставляй! Возьми с собой! Ей-ей, разделим участь! Егда в немилости держали — так всюду за тобой брели, а ныне что?.. Помрем ведь без тебя!
— Ну, вот вам еще конь, — и повод сыну подал. — На ярмарку сведите, иль режьте, коль станет голодно. Хотя и грех…
— Да что нам конь, Петрович? Ты нам нужен! Позри на чад своих! Не ведают отца! Да я уж снова на сносях…
— Почто же эдак? И когда?..
— А с Пустозерска-то бежал через Мезень!
— Ох, право, запамятовал я… Ох, что же мне творить?
— С семейством оставайся! Довольно уж плутать.
— Ох, Марковна! Ох, сыновья! — воскликнул горько он. — Увы, увы мне — в ссылку надо! Вам должно здесь сидеть, а мне след в Пустозерск. Царь место дал, ослушаться не смею.
— Да как же, Аввакум? Слух был, ты вольный! Тишайший отпустил!..
— Цыц, баба! Полно слухам верить! С чего взяла, что отпустил?
— Да едешь сам…
— Се верно, сам. Но лучше в с казаками гнали! Плетьми пороли! — тут Аввакум заплакал. — Даурия, Пашков Афоня… Сколь раз уж помянул! Эх, сладко сек меня!.. А что теперь? Да сам секу себя! Ох, больно мне, душа скулит, подобно псу.. Тишайший ведал, что творит. Знать, немцы научили! Тако, прощай, жена и дети. Не поминайте лихом!
Плеть сунул за кушак и в Пустозерск пошел.
От царского двора она вернулась чуть живая. Карету кони докатили до красного крыльца и встали, прислуга дверцу распахнула и руки подала.
— Слезай же, госпожа. Мы дома!
Боярыня едва лишь шевельнулась и вовсе обмерла. Тем часом нищий люд, подобно саранче, карету облепил и голосить:
— Ратуйте! Ох, беда! Что приключилось-то?! Ох, примерла! Ох, худо ныне будет! Куда нам сирым, кто подаст?..
Тогда и кликнули Ивана, мол, матушка твоя совсем плоха. Боярыч прибежал и к матери в карету, за длани треплет и главу трясет:
— Ах, маменька, проснись! Эк, заспалась!.. Ну, что там государь? Зачем позвал?.. Отверзни очи! Ужель меды вкушала? Царь потчевал?
И глас сыновий чуть оживил ее, открыла очи и уста.
— До смерти напоил…
— Пойдем в палаты! Я уложу тебя, а утром ты проснешься, хмель и развеется, как дым…
— Да коли в так… От хмеля царского не встать. Суровым потчевал вином…
Боярыч скликал всех служанок, велел нести в покои, и следом сам.
— Чудная речь твоя… Обидел государь? Ну, да вот я ему воздам!