Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
Я знал, что в Ленинграде стало совсем трудно. Может быть, она уехала? Почему молчит?
Я написал три письма. Я не мастер писать письма и очень мучился над ними, трудился как вол, но что получалось, и сам не понимал. В одном письме даже расфилософствовался. Как это угораздило меня написать о вылете и так мало спросить о ней? О моем стрелке Сене Котове там было больше, чем о моем чувстве к ней. Может быть, прочитав это письмо, она обиделась?
Потом я узнал, что ничего подобного не случилось - вероятно, потому, что до нее не дошли эти «сочинения». Я издевался
* * *
Мы стояли в лесу. Домишки прятались под соснами, а летное поле раскинулось у опушки.
Наступила осень и с нею первые, небывало ранние заморозки. Ленинград боролся в кольце, фронт стал. Немцы попытались штурмовать нашу оборону, но их отбили. Мы делались и сильней и злей, главное - сильней.
Связь с Ленинградом у нас была по воздуху или через Кронштадт. Немцы по временам обстреливали аэродром из стодвадцатимиллиметровых, и это затрудняло выполнение заданий, но не останавливало нас.
В тот год седьмого ноября густой пеленой лежал под Ленинградом снег. Мы шли по белому летному полю, по молодому снежку, и замечательное чувство собственной силы и глубокой веры в победу поднималось в нас и просилось на волю. Калугин, строгий Калугин зачерпнул обеими руками пушистый снег, смял в снежок и бросил в командира третьего звена. Минут пять мы играли в снежки.
– Не снег, а чистый сахар, - сказал Сеня Котов, откусив от снежка.
В столовой был праздничный, хотя и скудный ужин. Мы с Калугиным сдвинули наши кружки.
– За победу! За наш полк! За наших ребят! За нашу дружбу!
– сказал Калугин.
– Постой, за все сразу?
– За все: в кружке-то ведь на донышке… Так вот, Борисов, бомби в самую серединку, чтобы от гитлеровской братии - перья да щепки!
Мы выпили, пожали друг другу руки и поцеловались.
Наутро был вылет на бомбоудар в честь Октябрьской годовщины. Мы с Калугиным очень точно провели операцию, и на обратном пути я крикнул ему в переговорную:
– Правильно, Калугин, сегодня воевать веселей!
* * *
Я продолжал летать с Калугиным. Дважды мы возвращались, как тогда говорили, «на честном слове и на одном крыле». Он очень хорошо летал, это был прирожденный летчик. События под Ленинградом Калугин переживал мучительно. Однажды у него надолго вышла из строя машина, но других не было, и пришлось жить без дела, а под Ленинградом шли тяжелые бои. Калугин попытался отпроситься в морскую пехоту: «Все равно, - сказал он, - положение неважное, одно к одному». Очень любил он повторять при всяком случае это самое «одно к одному». Наш комиссар Соловьев (в то время были еще комиссары, а не замполиты) устроил ему
Калугин был очень добр и легко увлекался людьми. Может быть, лучше всего говорит об этом одно его знакомство. Да, мы были молоды и, так сказать, обстоятельствам назло находили время любить и увлекаться.
Если вы помните, как раз в то время, когда меня вызвали в Ленинград, Калугину пришлось сбросить одну нашу девушку в тыл к противнику. Он летал с другим штурманом и сердился:
– Не люблю без тебя летать, Борисов.
Когда я вернулся из Ленинграда, Калугин рассказал мне об этом полете подробно.
Лететь им нужно было всего какой-нибудь час. Где-то в лесу на полянке было условное место. Прыгать - по световому сигналу. Покружил Калугин в условном месте, Настенька, конечно, с парашютом, совсем готова. Мой Калугин все на нее искоса посматривает: как она, не трусит ли? Разные бывали пассажиры.
Покружил он над лесом, видит: зажегся огонек раз, потом два раза зажегся и - потух, как условлено.
– Теперь можно прыгать, гражданка, выходите на крыло!
– кричит Калугин в трубку.
А гражданка медлит.
Тут мой Калугин спрашивает:
– Что, страшно?
– с таким, значит, расчетом, чтобы ее сразу морально поддержать и втолковать, что прыгать ночью на деревья - плевое дело.
– Нет, - отвечает Настя, - до свидания. Вылезла из кабины, встала на крыло и пропала.
Калугин немного в сторону отошел, видит: купол белый качается, при свете луны можно, конечно, заметить, но места вокруг дикие, болото.
Походил он еще, потом снова внизу по-условленному замигал фонарик - мол, порядочек, не волнуйтесь. Калугин полетел домой и все думал о Насте, надоедал даже командиру: «Нельзя ли узнать, как она, жива ли?»
И вот через два месяца, когда выпал очень дождливый и облачный день, все мы под вечер сидели в столовой, и «козлятники» резались до помрачения ума, на аэродроме приземлился маленький связной самолет, на борту его был только один пассажир. Вы догадались: конечно же, Настенька!
Об этом сразу стало известно. Калугин побежал на поле, но она уже прошла, точнее - не прошла, а ее провели к Василию Ивановичу. Настенька была ранена в плечо. Ей сменили повязку. Погодка выдалась в тот день, как говорится у нас, техническая - техникам только и работать!
– и не позволяла лететь дальше. Настеньку отправили на командирской машине в Ораниенбаум.
Вернулся Калугин к ночи очень расстроенный и объявил, что сам усаживал ее в катер и что она его сразу узнала. О чем они говорили, не знаю.
Ночью не спалось, и я слышал, как Калугин долго сидел у керосиновой лампы, писал письма и говорил сам с собой. Несколько раз я слышал, как он повторил: «Удивительная женщина!»
На этом дело, казалось, и кончилось. Но, как вы увидите, это было не так.
Вскоре после этих событий и состоялся вылет, в котором мне с Васей Калугиным сначала посчастливилось разбомбить мост, а потом не посчастливилось, и мы угодили к Вале Горемыкиной в медпункт.