Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
Летал Калугин замечательно. Пожалуй, больше всего я любил его за то, что он хорошо летает.
Мы так привыкли друг к другу, что не могли долго оставаться один без другого. Над нами посмеивались, но мы не обращали на это внимания.
…Я долго спал в отдельной палате после перевязки (из моей ноги хирург вытащил изрядное количество металлического лома, но рана была нетяжелая), а когда проснулся, меня поздравляли. Кто только не приходил поздравить! Даже водитель бензозаправщика базы, растянув в улыбке рот до ушей, даже начфин, сухонький и аккуратный, уже
– Решено, - сказал он.
– Несмотря на жесточайшую экономию, один раз приготовлю вам, что вы хотите… В самую середину моста, говоришь, угодил?
Я лежал совершенно счастливый, как маленький мальчик в день своего рождения, и мне не хватало только Калугина и Котова.
Вечером в медпункт зашел Василий Иванович - наш командир полка. Я упросил его, чтобы меня не отправляли в госпиталь. Он согласился.
– Рана несерьезная, - сказал Василий Иванович, - скоро будешь на ногах.
Все последние месяцы он был спокоен и неразговорчив. А теперь с чувством поздравил, сказал, что к орденам представлен весь экипаж, расспросил об аварии и затем сообщил, что Калугин легко ранен в руку и что Котов заболел крупозным воспалением легких.
Первое было полной неожиданностью. Значит, Вася нес меня, раненный, и даже ничего не сказал! Но ведь надо было сделать перевязку?
– Он сделал перевязку, когда вы были без сознания. Ему помогал Котов, - объяснил Василий Иванович.
– Почему же он не здесь, не со мной?
– Это медицинские идеи нашей Горемыкиной: полный покой и прочее. Вы бредили, и она беспокоится, нет ли трещины. Голова у вас тоже разбита.
Я знал, что голова разбита, но не придавал этому значения.
– Даже сейчас могу летать, если нужно, Василий Иванович, - сказал я волнуясь, - но Калугин - герой! Он с Котовым нес меня всю дорогу, нес раненный! Я этого не забуду!
Василий Иванович помолчал и сказал очень коротко:
– Настоящий боевой товарищ.
Потом я спросил Василия Ивановича, летал ли он в Ленинград, как предполагал. Василий Иванович улыбнулся, усы у него при этом полезли вверх, и лицо стало очень добродушным.
– Да, летал, но придется слетать еще через недельку. Если врач разрешит, возьму с собой Калугина или вас. Вы уж сами об этом договоритесь и постарайтесь поправиться.
Впереди была неделя, и я решил во что бы то ни стало поправиться.
Вы представляете жизнь в медпункте авиационного полка в ту пору? Пусто, приходит на перевязку какой-нибудь моторист (в авиации, конечно, мало раненых, в авиации больше не возвращаются). По временам далекий артиллерийский грохот, треск зениток. Душевное состояние у всех томительное, но вечером все же гоняют в «козла», слушают нервное, забывшее о музыке радио. В ту зиму патефон никто не заводил, словно сговорились.
Под подушкой лежало у меня письмо
«Дорогой мой, - писала Вера, - от тебя ни одного письма, но я не хочу думать ничего плохого. У нас теперь очень неаккуратно носят почту, вернее, вообще не носят. Просто некому носить. Я убеждена, что это единственная причина. Если ты моих тоже не получал, то имей в виду, что это письмо уже четвертое. Я не знаю, как ты живешь, но очень хорошо представляю.
Я, кажется, нашла себе настоящее дело, но это еще не наверное, и потому не хочу писать.
Каждый раз, когда тревога, я думаю о тебе, Сашенька. Даже если б я думала о тебе только в эти часы, это было бы довольно часто.
При встрече многое расскажу, так много пережито с тех пор, как мы расстались на вокзале. И что еще предстоит пережить? Может быть, я не выдержала бы, если бы не ты, если бы я не знала, что тебе еще труднее. Это большое счастье, что мы встретились и нашли друг друга.
Когда у человека есть свое, пусть маленькое, счастье, он сильнее.
Я очень занята, у меня много работы, но я довольна, что я здесь, хотя это трудно. Ведь если бы я уехала со своими, мы бы не встретились.
Бабушка жива, но в больнице.
Саша, - заканчивалось письмо, - разумеется, если ты приедешь в Ленинград, я тебя увижу. Но ты пиши, потому что, может быть, все же начнут разносить письма.
Твоя Вера».
На другой день с утра пришел ко мне Калугин с перевязанной рукой, улыбнулся, щелкнул пальцами здоровой руки и, подмигнув, сказал:
– А все-таки разбомбили мы его с тобой к фрицевой маме!… Я уже давно собирался к тебе, да Горемычиха не пускает… От нее письмо, от твоей? Ты-то получаешь!
Калугин сел и здоровой рукой стал ерошить свои длинные и светлые как лен волосы.
В халате он был, как говорят, неавантажен.
Я осторожно спросил его, почему он не в духе, что случилось.
– Любопытнейшее событие, и показывает нашу советскую женщину с самой героической стороны, - неожиданно сказал Калугин. Он любил иногда говорить торжественно.
– Только для меня гроб с музыкой, - закончил он так же неожиданно, как и начал.
– Но это неважно. Понимаешь, я оказался прав: это действительно необычайная женщина.
– Настенька?
– Разумеется. Столько месяцев работать в тылу врага, побывать черт знает в каких трудных операциях. Она, понимаешь, там великих дел натворила. Героиня! И, вероятно, еще бы осталась, если бы не рана. Я тебе не рассказывал?
Я сказал: «Нет, не рассказывал», - хотя не раз слышал об этом.
Он очень любил говорить о Настеньке.
– Везу я ее, - продолжал Калугин, - ей, видно, очень больно - бледная и щека дергается, а терпит и все молчит, молчит, и мне ее неловко тревожить. Так мы с нею только «здравствуйте» и «до свидания» сказали… Ты посоветуй, куда написать, чтобы ей дали Героя Советского Союза. Это будет абсолютно справедливо в настоящий момент.