Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
– Если бы скинуть меховушку, можно бы и скорее.
– Я тебе скину!
– вдруг заорал Калугин.
Я не выдержал.
– Вася, - сказал я, - оставьте меня здесь, вышлете разведчиков.
– Не ваше собачье дело, штурман! Лежи!
– рявкнул командир.
Не помню, сколько они шли, но вдруг Калугин предложил сделать привал и поесть.
Мы разделили в темноте шоколад и галеты, глотнули спирта.
Мы больше не шли, мы передвигались. Калугин и Котов медленно переставляли ноги и кое-как тащились дальше.
«А что, если ползти?
– подумал я, но не решился
– Надо думать о другом…
Я стал думать о Вере. Я вспоминал все, что мы говорили друг другу. Вспомнил, что командир полка собирался взять Калугина в Ленинград, когда вернемся из полета, и Вася зашел бы к Вере.
Как все могло быть хорошо! Как хорошо! А теперь в лучшем случае мы придем, завтра, если вообще придем. И я снова думал о Вере, и том, что, не будь аварии, командир и меня мог бы взять в Ленинград за парашютами.
В восемь часов утра было еще очень темно, хотя снег перестал идти. На востоке разгоралась багровая зимняя заря.
Мы были где-то недалеко, я узнавал впереди очертания своего берега. И все же как далеко!
День наступил ясный, солнечный, и нам предстояло пролежать на льду до темноты. Калугин, и особенно Котов, обрадовались передышке.
– Вам, конечно, все равно, товарищ штурман: как лежали, так и будете лежать, - сказал Котов.
Ему хотелось пошутить, но шутка не получилась.
Мы выбрали торос и легли за ним, чтобы нас не увидели с берега.
Я выпил спирту и сразу заснул. Я очень замерз, мне казалось, что я никогда не согреюсь, но вдруг стало совсем тепло. Я шел с Верой по берегу какой-то речки, и в речке плескалась туча загорелых ребят, пахло пряно, как на Украине, акацией, не было войны, а если она была, то уже кончилась, и у меня было легко на сердце. А рядом дышал зеленый лес, но я знал, что это не лес, а Сеня Котов, я знал, что все это во сне.
Разбудил Калугин, и я уступил ему место посерединке, а сам дремал и смотрел на ослепительный снег, пока не заболели глаза. Тогда я стал смотреть на зеленые сосны на берегу: зеленый цвет успокаивает. Я увидел берег и белые дымки над землянками врага, ввинчивавшиеся в небо, словно штопор. Было тихо и морозно. Я вспомнил про мост: мы его разбомбили к чертям, и гитлеровцам теперь придется труднее. И эта мысль была прекрасной - такой согревающей, что я старался думать об этом подольше.
– Мы еще полетаем, мы еще дадим им прикурить!
Я открыл глаза. Сеня Котов спал и бредил. Я разбудил Калугина, мы положили нашего стрелка посередине и так дремали, дожидаясь вечера, а он как назло медлил: очень уж ясный выдался денек, и закат был ослепительно багровый - снег переливался павлиньим пером - и вдруг сразу погас.
Когда стемнело, снова собрались в путь. Котов все храбрился, затянул песню, и Калугин пообещал забить ему перчатку в рот, если он не замолчит.
– Вот услышат тебя, сумасшедшего ишака, тогда узнаешь, почем фунт шрапнели, одно к одному!
– рычал Калугин.
Несмотря на отдых, Котов быстро выбился из сил. Калугин шел молча, временами останавливался, снимал шлем и вытирал лицо и голову платком, и от него шел пар
– Не понимаю, штурман: ростом и фигурой ты не великан, а тяжелый, словно из железа.
Котов вдруг достал свой пистолет и хотел стрелять. Калугин отобрал у него пистолет, и Котов скис и стал жаловаться, что не может больше идти.
– Хорошо, - сказал Калугин, - тогда я один понесу штурмана.
– А я что? Не дам… - заворчал Сеня Котов.
– Товарищи, - перебил я, - может быть, я теперь смогу как-нибудь идти сам.
Я встал на ноги, но режущая боль в ноге бросила меня на лед.
– Штурман, приказываю оставить дурацкие выдумки!
– яростно крикнул Калугин.
Меня тащили до рассвета. А пути оставалось всего с воробьиный носок. Мы были довольно далеко от берега, но по очертаниям это был наш берег, и тогда Калугин прямо повернул на юг.
Нас увидели и пошли навстречу.
* * *
Наконец мы в жарко натопленном блиндаже, и рядом звонит телефон, и в воздухе кружатся позывные «васильки» и «фиалки».
Дальше я ничего не помню. Помню только, что я обнял Васю Калугина, он стоял обессилевший, пот стекал по его лицу.
Это был мой тридцатый боевой вылет.
Калугин был года на четыре старше меня и старше классом. В авиационной мы учились вместе только год. Я ни разу не летал в то время с Калугиным, но наши спальные комнаты приходились рядом, и в столовой мы сидели за одним столом. Это был белокурый, голубоглазый, скуластый парень, дьявольски трудолюбивый, стеснительный, как девочка, вспыльчивый, как порох, но отходчивый. Прозвали его Просо. Почему - непонятно. Просо - и точка!
В школе мы не только не сблизились, но даже поссорились, и поссорились, как мне показалось, на всю жизнь. Дело шло о пустяках: сначала он меня подвел из-за какой-то чепухи, и я получил взыскание, потом я оказался перед ним виноват. И когда через год он уехал на Дальний Восток, я о нем забыл.
Расстались мы прохладно. Встретились в полку на второй неделе войны. Его прислали с Дальнего Востока. На третьей я оказался в его экипаже.
Война очень быстро меняет и сближает людей. Через неделю Калугин сказал мне: «С тобой хорошо летать». А через месяц он заставил меня перетащить мой старый фибровый чемодан в его землянку. Мне поставили койку, и, просыпаясь ночью, я видел, как светится циферблат его ручных часов, - так близко мы теперь жили.
Мы вместе переживали неудачи и горе первого этапа войны, отощали, почернели от усталости и непрерывного напряжения, вылезали из самолета только пообедать.
Нам уже были известны личные дела друг друга, планы на послевоенное время, хотя каждый летный день мог отнять у нас это послевоенное время. Но мы не думали об этом, было очень много забот, куда более важных.
Однажды я простудился. Калугин огорчился, взволновался. «Как же я полечу без Борисова?» - спросил он командира. «Очень привык с тобой летать», - смущенно сказал он мне, когда я через две недели поправился.