Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
– Опять! Да что же это?
– заволновалась женщина.
– Подержите, пожалуйста, только осторожно.
– Она сунула маленький сверток мне в руки, и я услышал, как другой голос где-то рядом заговорил:
– Но поймите, у нас некому переносить больных и раненых в бомбоубежище! Не разъединяйте!… Печурки? Дымят ужасно… Не разъединяйте!… Да, служащие тоже болеют… Нет, здорова. Не верите? Пришлите движок, нельзя оперировать… Я говорю: нельзя оперировать при коптилках!…
Пока продолжался этот разговор, я стоял с мешком и новорожденным ленинградцем на руках. Я не
Дом дрогнул, и тяжелый гул покатился по всему коридору. На лестнице посыпалась штукатурка: бомба упала где-то очень недалеко.
В коридоре хлопнуло несколько дверей, ко мне подбежала какая-то девушка в платке и тоже в халате поверх шубы, взяла от меня сурово молчавшего ленинградца и сказала второпях:
– Папаша, помогите, пожалуйста, перенести лежачих в нижний этаж.
Ничего не успев объяснить (да и кто стал бы слушать?), я помог девушкам-санитаркам таскать с верхних этажей кровати с больными и ранеными. Мною уже командовали: кто-то выговаривал:
– Аккуратнее ставьте, папаша.
Я старался делать все как можно лучше. Было так темно, что я едва видел лица тех, кого переносил.
Поблизости торопливо стучал зенитный автомат.
– В кои веки один папаша объявился! Приходили бы по очереди дежурить!
– бойко сказала женщина, поднимаясь по лестнице с мокрым бельем в тазу.
– Им воевать надо, - возразил из темноты другой, рассудительный голос.
Я помогал переносить кровати, когда из полумрака передо мной появилась строгая сухонькая женщина в пенсне и спросила, почему я здесь, да еще без халата, и что это безобразие означает.
Я постарался объяснить, что я к Роговой.
– Ах, к Роговой, - обрадовалась строгая женщина, - у вас сын.
– И не слушая, она быстро ушла, очевидно, оповестить о моем приходе.
Вообще я заметил, что люди в ту пору странно себя вели. В другое время давно бы все разъяснилось. А тут мелькнула мысль, да еще приятная - и каждый готов за нее ухватиться. И правда, где тут расслышать, когда целое отделение срочно переселялось в нижний этаж. И я никак не мог объяснить, что это, наверное, не та Рогова, раз у нее сын, что моя Рогова ранена в руку, что зовут ее Настасья Андреевна.
Вероятно, меня потащили бы носить дрова или воду, если бы женщина в пенсне не прислала за мной. Меня втолкнули в какую-то комнату, где тоже было очень холодно и горело несколько фитильков на ночных столиках. И девушка, еще совсем школьница, крикнула, что пришел один папаша.
Признаюсь, я смутился и даже не знал, с чего начать в этом довольно затруднительном положении, но в то время редко кто видел смешную сторону вещей.
– Вы Настасья Андреевна?
– спросил я.
Худая бледная женщина смотрела на меня с удивлением. И тут выяснилось, что она Рогова, но не Настасья Андреевна.
– Так вот какой папа! А я уже подумала и правда: каких чудес не бывает, - сказала она тихо.
– Ваша Рогова в другой палате, счастливица.
Она неотступно смотрела на мой вещевой мешок. Да и не только она. Я достал банку сгущенного молока и с ловкостью медведя
– Сгущенное молоко?!
– удивилась и заволновалась Рогова не-Настенька.
– Вы даже не понимаете, как оно необходимо!
– И тут же она спросила, что слышно на фронте.
Я рассказал, что мог, постарался утешить. Слушали меня жадно.
– Вы поскорее бы воевали, - сказала она очень серьезно и тоскливо обвела глазами палату. Я невольно последовал за ее взглядом и услышал робкий голос:
– Нет ли у вас молока и для моего?
У меня больше не было сгущенного молока, но я отдал женщине с робким голосом сахар и понял, что невозможно уйти и не оставить хоть что-нибудь остальным. Увы, я преувеличивал запасы в моем вещевом мешке. Я вел себя как рождественский Дед Мороз, только мрачный. Просто невозможно было спокойно смотреть на эти лица. Я сурово сказал, что такого добра у меня достаточно и пускай они не беспокоятся и не благодарят.
– Поскорей бы воевали, - повторила Рогова не-Настенька, пожелала нам успеха, протянула худенькую руку, и мы попрощались.
– Так вы, значит, не папа?
– спросила девушка, слышавшая наш разговор и провожавшая меня.
– Только в будущем, - ответил я.
Настасьи Андреевны Роговой я не видел: она лежала в другом отделении, и, когда я туда добрался, там оказался действительно военный госпиталь. Ей делали перевязку, и я оставил для нее посылку и письмецо Васи Калугина.
Когда я вышел из госпиталя на пустынную, заметенную снегом улицу, когда я наконец мог отправиться к Вере, выяснилось, что мне не остается ничего другого, как прийти с пустыми руками и, как говорят у нас военные, стать на ее довольствие. Это было невозможно; о чем, собственно, я думал в госпитале, когда расставался со всем, что вез? Вышло так - и баста. Попробовал себя упрекнуть, но и это не получилось: решительно я не чувствовал за собой вины.
«Ну и отправляйся тогда, герой, с пустыми руками», - сказал я самому себе. Но и этот совет нельзя было принять. Я знал по рассказам, что на рынке можно было достать продукты. Пересчитал деньги: их оказалось обидно мало, каких-нибудь четыреста рублей. Сумма смешная по тем временам.
Что же делать? И тут вспомнил я о ящиках с нашим платьем у старого доктора и обрадовался так, как мог бы обрадоваться ученый, сделавший очень важное открытие. Я зашагал бодрым походным шагом на Кирочную.
Шел я, поглощенный всевозможными расчетами. «Что, если все эвакуировались? Но, может быть, кто-нибудь остался в квартире? А если ящики в передней, кто позволит их открыть? Соседи тебя не знают. Но, может быть, доктор сказал, что придет такой лейтенант. Так то лейтенант, а ты теперь старший лейтенант», и я подумал о второй широкой нашивке, которую с гордостью стал носить две недели тому назад.
Это неважно, в конце концов соседи понимают, что лейтенанты становятся старшими лейтенантами. Интересно, у кого ключи - у доктора? Он мог увезти их с собой, что тогда? Но хотя я думал о докторе, о ключах, о соседях, в действительности я думал только о Вере. Она была за всем и во всем.