Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
Из этого разговора Калугин сделал совершенно неожиданный, но именно тот вывод, о котором и я думал:
– Умелее надо нам воевать, Борисов, - сказал он.
Для меня ясная, но какая трудная задача! Она называлась: «Ни одной бомбы мимо цели!»
* * *
Мы мечтали о прорыве блокады, как о величайшем счастье.
Шли месяцы, кончалась первая военная зима. Мы участвовали в обороне, защищая город, отрезанный от «большой земли». Он стоял словно остров в океане. Только
Сжав зубы и кулаки, мы воевали и учились. Пусть не удивляются этому, мы именно воевали, обучали и учились. У нас были классы на аэродроме. Сколько товарищей ушло от нас в эту пору навсегда! На их место приходили новые из школ, их вывозили и на полигоне обучали бомбометанию.
Шли месяцы, растаял Финский залив, пришла весна. Как и до войны, цвели деревья!
Наступило лето, немцы подошли к Волге.
Помню и все события нашей полковой жизни. Помню, как Василий Иванович стоял с гвардейским знаменем, он только что принял его, а рядом шумели запущенные перед боевым вылетом моторы. И помню его раненным в обе ноги, на носилках, и его беседу перед тем, как его увезли в Ленинград. Ему трудно было говорить, и он говорил бессвязно, но я сразу понял смысл его речи. Это было то, о чем я мечтал, к чему стремился и приближался: ни одной бомбы мимо цели!
Шли месяцы. Калугин был жив, и я был жив, и нас называли стариками. И в этом была своя летная правда.
Помню, как в первый раз я сказал: «Служу Советскому Союзу!», когда мне протянули маленькую красную коробочку, тяжелую, как винтовочный патрон. И еще дважды я говорил: «Служу Советскому Союзу!», и я понял, что это всегда чудесно, как в первый раз.
Шли месяцы. И вот настал октябрь сорок второго года, когда снова повернулась моя судьба.
* * *
Наверно, никогда в Советском Союзе не писалось так много писем, как в военные годы. И писатели могли бы даже составить романы из этих писем, так велико было значение каждого письма.
За многие месяцы я получил от Веры только одно письмо. Счастливый Вася Калугин - два и даже подшучивал надо мной.
Помню, как Калугин пришел в неописуемое удивление и восторг, когда месяца через полтора после моей командировки в Ленинград ему принесли маленький треугольник от Настасьи Андреевны Роговой.
Калугин только что вернулся из полета и был в комбинезоне и шлеме, но он не стал раздеваться, а тут же на КП эскадрильи залпом проглотил письмецо, потом подозвал меня и, сияя, протянул листочек.
«Большое вам спасибо, товарищ Калугин, за посылку и доброе отношение!
– писала Настенька.
– Вот как случается - помогает товарищ, которого и по имени не знаешь.
Ранение у меня оказалось
Уважающая вас Настя».
А другое письмо пришло уже летом, и в нем всего одна строчка: «Напишите, как воюете, если не забыли. Настя».
Калугин был в эти дни на седьмом небе. Вероятно, он никогда так не трудился над учебниками, как над своими письмами Настеньке, грозившими превратиться в историю боевых дел полка. Может быть, все это так увлекало его потому, что он был одинок, сирота и в военную школу пришел из детского дома.
Потрудившись над ответным письмом, прочитав его раза три, Калугин неожиданно мрачнел и сердито ерошил волосы:
– И чего я так стараюсь?
– спрашивал он.
– У нее якорь отдан, корабль пришвартовался, - и, печально махнув рукой, шел на полевую почту.
В последнем письме Вера писала:
«Милый, я тебе в третий раз пишу все о том же. Когда приехала на другой день, не могла простить себе, что задержалась, но что же делать? Видно, такая судьба, нельзя быть счастливее других.
Скоро я буду настоящим врачом, мне нравится моя работа. Не знаю, как поступить, если соединение, где я сейчас, перебросят. Судя по обстановке, это еще не может случиться завтра, и это утешает меня.
Получила письмо от мамы. Она развела огромный огород, но живется им с братом все-таки, несмотря на это, неважно. Я снова и снова спрашиваю себя: почему я не еду к ним теперь, когда бабушки больше нет, когда о квартире думать, по меньшей мере, смешно? И я понимаю, что держит меня: здесь я нашла возможность быть полезной, и еще надежда, что, быть может, мы встретимся. Иногда у меня такое чувство, будто, пока я здесь, с тобой ничего плохого не случится, милый. Пиши чаще».
Я писал часто, но Вера больше не присылала писем, и я не знал, что с нею: больна она, ранена или в этом виновата почта.
Наступил октябрь сорок второго года. Липы в Рыбачьем пожелтели, облетели клены. Только западный ветер пенил залив. Он стал серым, туманным. Низко опустились облачные горы в тысячи метров, их трудно пробить самолету. И только наш сосновый лес в Б. у летного поля стоял все такой же зеленый среди песка и непролазной красной глины.
Мы воевали по-прежнему, только вылетов было меньше - мешал осенний туман. И вдруг мы получили предписание: перебазироваться на аэродром в М. и очистить место для штурмовиков. В этом был свой смысл. Лишние пятьдесят километров на запад не играли для нас пока что существенной роли. Для штурмовиков они были важней.
И вот мы снова под Ленинградом.
Часть вторая
С волнением приступаю я к страницам о своеобразном «чрезвычайном происшествии» в моей жизни. Это была коротенькая история, совсем неприметная среди событий военных лет, но она кое в чем поучительна и привлекает меня. Не помню, какой у нее был номер в политдонесении нашего, ныне полковника, Соловьева. Быть может, на иной взгляд она покажется не столь уж значительной, но для меня это было не так. И сейчас, оглядываясь назад, я вижу, как незначительная поначалу моя ошибка, подобно снежному кому, обрастает событиями и катится все дальше с горы, как обвал, пока я не останавливаюсь и не расчищаю себе дорогу.