Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон
Шрифт:
Через два дня, выпоров сотню мужиков в соседних с Двориками селах, Лауниц отбыл в Тамбов. За усмирение он получил орден, Улусов — высочайшую благодарность. Ничего не получил Рыжий Мишка Подлец, хоть и старался больше всех.
Возвратись в Дворики, Улусов проследовал к Ивану Павловичу, и здесь его ждал конфуз. Лавочник, зная настроение мужиков, наотрез отказался от аренды улусовской земли.
Глава седьмая
Пока
Он лежал на соломе, был весел и рассказывал, каким смешным чучелом выглядел Никита Семенович, упавший в грязь.
— Прямо сатана! Ну, сатана и сатана! — Листрат корчился не то от смеха, не то от боли.
— Лежи спокойно, дурачок, — остановила его Таня. — Нашел время смеяться…
— Да, барышня, да вы бы его видели! Водяной черт, ну, прямо как есть водяной! Меня бьют, а я со смеху давлюсь.
— Врешь! — прикрикнула на него Таня. — В такие минуты не до смеха.
— А я смеялся. Погляжу на земского, он весь дрожит, зуб на зуб у него не попадает, словно не нас порют, а его. Становой — тот уж именно подлюга! Он теперь у нас не заживется, я всем так сказал.
— Ну и дурачок! — Таня покачала головой. — Вот уж действительно выдумал, чадушко! Найдется какой-нибудь сумасшедший, прикончит Пыжова, а в ответе ты будешь — сам ему грозил.
— Ну и смеху же было!.. — отмахнулся от предупреждений Листрат.
— Сейчас смажем твою спину йодом, послушаем, как ты будешь смеяться.
— Не надо, барышня, — заныл Листрат. — Ну его, от него дерет хуже крапивы.
— Ничего, зато и заживет скорее. Лежи.
Она вышла. Через несколько минут в кухню робко вошел Чоба.
— Вона! — сказал он сочувственно. — Иссекли тебя, парень!
— Иссекли, Илюха.
— Больно, поди?
— Чувствительно. Хоть вой.
— Чоба не нашелся, что сказать.
— Ты небось насчет клада? — улыбнулся Листрат.
— И то.
— Рой один, Илья. Я, видишь, не могу. И писарь ушел из села.
— Вона! Куда?
— Не знаю.
— Боязно мне одному-то, Листрат. Сам знаешь: место заколдованное.
— Тебе клад должен открыться. Человек ты светлый, что стеклышко. Всю твою внутренность видно.
— И то. Тихий я.
— Ну и копай. Поправлюсь — подсоблю.
— Ныне не буду. Ныне день нехороший.
— Верно. Ты повремени недельки этак три-четыре. Нечистый покрутится около кургана, ничего не заметит, да и марш к себе в преисподнюю. А ты тут как тут!
— Ладно. Ну, я пойду. А как же Книга Печатная? Не нужна теперь, поди?
— Пригодится. Грамота без книги ничего не стоит, а Книга и без Грамоты силу имеет. Ты копай.
— Если найду, кому ее отдать?
— Учительнице. Или нашей барышне. Они люди ученые. Ну, ступай. Кланяйся Аленке. Бабу ты себе выбрал смышленую. Даст бог — поживете.
— И то! — Чоба вышел, пригнувшись на пороге, чтобы не задеть притолоки.
Таня принесла йод, чистые тряпки, вату. Вдвоем с Викентием они смазали и перевязали спину Листрата: тот орал как оглашенный.
— Хвастался, что под плетьми смеялся! Эх ты, герой-хвастун, — укоряла его Таня.
Покончив с перевязкой и приказав Листрату спать, Таня и Викентий пошли к Луке Лукичу.
Там орудовала Настасья Филипповна. Строго взглянув на вошедших, она проговорила:
— Вот до чего доводят бредни некоторых интеллигентов, — и ушла в угол отмывать кровь с рук.
Лука Лукич был в полном сознании. Фельдшерица сказала, что пуля пробила плечо, не задев кости, и вышла вон, миновав мышечные связки.
— Ну, что, Лука Лукич, пришлось пострадать? — спросил Викентий, садясь рядом с кроватью. — Говорил я вам, не затевайте скандала. Видишь, что получилось.
— Государя императора от меня, слышь, защищали, — ядовито усмехнувшись, сказал Лука Лукич.
— Чайку не хотите ли? — вмешалась в разговор Прасковья, жена Петра.
С ее толковой помощью Настасья Филипповна перевязала сначала Петра, потом Луку Лукича. Избитого Сергея взяла к себе родня, живущая поблизости от волостного правления.
— Собрать чайку, батюшка? Я прикажу Андрияну чурок наколоть.
Викентий отказался.
— Мы уже отпили, спасибо. Да, такие-то дела… — Он вздохнул.
Таня сидела безмолвная, понимая, что утешения были бы неуместны и смешны.
— Улусов мне сказал, будто я против царя пошел, — продолжал Лука Лукич. — И что в кутузке сидел — тоже придрался: почему сидишь, почему не ушел? Вот ведь он какой! А уйди — пожалуй, и убил бы. Вовсе непутевый человек.
Казалось, будто Луку Лукича больше всего волновало не насилие, учиненное над ним, а обвинение в том, что он бунтовщик. Он молчал о неизлечимой ране, нанесенной его вере в царя-батюшку; впервые в жизни притворялся старик, уверяя всех, что болит только избитое тело и раздражает напраслина, возведенная на него Улусовым. Он делал вид, будто дух его так же ясен, как всегда.
Лишь Викентий угадывал, что за этой бесстрастной покорностью судьбе кроется крушение надежд, потеря веры в царя. Он тоже молчал.