Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон
Шрифт:
— Эка выдумал! — медленно выговаривал Лука Лукич, закрыв глаза. — Произвел меня в эти… Как их?
— В революционеры, — подсказала фельдшерица. Она сидела в углу и сердито курила.
— Вот, вот, — подхватил Лука Лукич. — Смехота одна!
— Ты бы уж молчал, дед, — вздохнув, заметила Прасковья. — Хуже бы не было…
— Не будет, — успокоил ее Викентий. — А что Петр?
— Прогнал меня, спит, — ответила Прасковья. — А все-таки помолчи, дед. Не к месту твои разговоры, — сурово добавила
— Нет, я в бунте не повинен, — кротко проговорил Лука Лукич.
— Блажен, кто верует! — Это сказала Таня.
— Вы, миленькая, хоть здесь-то не агитировали бы! — вспылила Настасья Филипповна.
— А что она такого сказала? — встал на защиту дочери Викентий. — Вся беда в том, что государь ничего не знает.
Лука Лукич, услышав эти слова, застонал. Таня усмехнулась.
— И государь и бог взыщут с них, — окончил свою немудрую мысль Викентий.
— Да что же это такое? — не вытерпела Таня. — Государь не знает, бог взыщет…
— Вот это верно, Танюша! Да разве тут возможно что-нибудь большое, настоящее? — исступленно заговорила Настасья Филипповна. — Да они сами спины подставляют: на, бей! А этот старый из себя святого корчит… Слушать вас не хочу, не желаю слушать! И, ради бога, молчите!
— Нет, вы напрасно, Настасья Филипповна. Если бы государь узнал, он бы этого так не оставил. — Викентий бросил упрямый взгляд на дочь. — И многое бы изменил, уверен в этом я.
Лука Лукич снова застонал.
— А Полтава? А Харьков? — спросила Таня.
Викентий не нашелся, что ответить. Прасковья, широко и сладко зевнув, перекрестила рот.
— Ваш бог, отец Викентий, — жестокий старик, если он позволяет так мучить людей. За что? Не верю я в такого бога. Прочь его! — Настасья Филипповна зарыдала.
Викентий подошел к ней, поцеловал в лоб и, ни с кем не попрощавшись, ушел.
Таня сидела недвижимая, плотно сжав губы.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Это хорошо. Пускай и он помучается. Тяжело, жалко, но ничего. Настасья Филипповна, полно вам, милая. Ну, мало ли что бывает. — Она обняла старую женщину.
— «Народная воля», — жестоко заговорила Настасья Филипповна, — таких Улусовых убивала, как бешеных псов. При «Народной воле» такие цари, которые начинали Ходынкой, были бы разорваны бомбой на куски. Гнева, Таня, разума в этих людях не вижу. Еще тысячу лет над ними будут издеваться — и стерпят. Из кутузки не посмеют уйти, сами под плети лягут, все оправдают. Проклятые, ненавижу их, ненавижу всех, всех!..
Прасковья бросилась за водой. Таня шептала Настасье Филипповне ласковые, успокаивающие слова.
Луке Лукичу стало горько и стыдно.
— Бабы, тошно мне, уйдите!
Таня увела Настасью Филипповну.
— Что с тобой, дед? —
— Ой, тошно мне!.. — Лука Лукич застонал. — За седую мою бороду, да на улицу, да в грязь, да в плети… За что он бил меня?..
— Кто он, дед? — в страхе спросила Прасковья.
— Царь, Прасковья, царь! Веру я потерял в него, — словно в бреду выкрикивал Лука Лукич. — Веру в божьего помазанника из меня его же слуги плетьми выбили. Тошно мне, тошно!.. Где же она, правда? Да пойми ты меня, господи! Пойми меня, вразуми! Чем я перед царем и перед тобой провинился, если меня так? Как же я сам перед собой оправдаюсь?
— Ложись, ложись, дед, — уговаривала свекра перепуганная Прасковья. — Господь с тобой, что ты говоришь-то?
— Тошно мне! Плохо мне, о-о, плохо! Уйди и ты, слышь, уйди!
Прасковья вышла.
Ночью к отцу пришел Флегонт.
Много лет не был он дома, и ничто не изменилось здесь. Даже кувшин, из которого мылся его отец, висел на том же месте, и кошелки для наседок, казалось, все те же, и стены избы не белились за это время. Еще чернее стал потолок и грознее смотрел бог-отец со своего престола.
Лука Лукич спал.
Флегонт долго смотрел на отца. Ни единой морщины не прибавилось на его продубленной коже, и борода не побелела — такая же пегенькая, полуседая, как всегда.
— Батя! — Он притронулся к безжизненно свесившейся с постели руке Луки Лукича. — Батя!
— Кто тут? — Лука Лукич приподнялся на локте. — Что это мне померещилось? Словно бы Флегонт тут?
— Я, батя.
Лука Лукич опустился на подушку и заплакал.
— Сынок, родимый!.. Избили меня, изувечили, за что? — Он вытер слезы. — Где тебя носило, сын?
— Далеко, батя. В разных местах был, разных людей видел.
— Какой же ты стал сурьезный, Флегонт, складный. — Лука Лукич провел пальцами по лицу сына. — Нашей ты породы. А вона Иван, старшой твой брат, чахнет. Чахнет Иван, кончается. Он помрет, и мне в могилу. Слава богу, хоть тебя-то довелось увидеть. Да ведь, поди, опять уйдешь? — И такая тоска прозвучала в отцовских словах, что Флегонт едва не заплакал.
— Уйду, батя, скоро уйду, — сказал он глухо.
— Давно приехал?
— Недавно.
— А-а!.. — старик вяло усмехнулся. — Стало быть, хоронишься? От кого хоронишься, сынок?
— От тех, кто тебя нынче избил.
— В роду нашем не было людей, которые хоронились от начальства.
— Завелись. Да и будут еще. Не один я, батя.
Тараканы, шурша, бегали по столу и стенам, скрипела кровать под тяжестью тела Луки Лукича. Прокричал где-то петух, и разом закричали все петухи на селе.