Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:
А кроме того, мне хотелось писать женщин на пляжах, в банях, в муках рождения, и даже — вот ужас! Разврат! — может быть, в гинекологическом кресле! Я хотел писать в том белье, которое французы называют «интимным». Во всех этих резинках, подвязках, пристежках, трусах, панталонах, корсетах, в бикини и в мини. К этому стремились художники и до меня. Тот же Лебедев написал множество розовых мордастеньких работниц в разноцветных трусиках. И что мне Лебедев? Хуже я его, что ли? (А теперь самое тайное.) Я хотел писать женщину отдающейся, наслаждающейся, бесстыдной, развращающей и развращающейся, писать нимфоманок, лесбиек, женщин с комплексом Пасифаи — жены царя Миноса, родившей Минотавра! От быка!
Пухли
Хорошо мечтать. Хорошо развешивать уши от похвал. Хорошо влюбляться юным красивым мальчиком с тугой, комковатой мошонкой. Мальчиком, мающимся по ночам от мучений царя Приапа, что разрешались, чаще под утро, сладостными, освобождающими тело содроганиями. В старое время в состоятельных семьях мудрые родители нанимали мальчику пухленькую чистенькую горничную. Я был не мальчик, и горничной у меня, конечно, не было. Но женщина и во сне теперь не давала мне жить спокойно. Теперь я не был в лагере и все равно не знал, куда деться от уже саднящего душу давления в промежности, тут мало помогала и тусклая лагерная привычка — спасенье всех обездоленных отсутствием женщины.
Зимой и летом было еще так-сяк. Зимой инстинкты дремали. Женщины были закутаны в шубы, дохи, шали. Летом на пляжах и в платьях были доступней для обозрения, и голод мало-помалу стихал, откатывался. Зато как яростно наваливался этот голод, едва мартовские небеса начинали цвести, играть переливами синего, сиреневого, палевого и розового. А в мае бухала, содрогала землю и небо краткая слезно-счастливая гроза! В мае женщины переходили в атаку, снимали пальто и плащики. И тут действительно дурила душу и тело самая невыносимая маета. Не потому ли месяц назван так.
Юбки, кофточки, сквозящие тайнами крепдешины и шифоны! Женщины манили, их глаза, изгибы бровей, губы, улыбки, объемы талий, содрогания бедер — все излучало неведомые, никем не объясненные излучения. И я уже совсем не мог сидеть дома, корпеть в мастерской, неясная сила, глухое томление толкали меня на волю, на улицы, на простор, к НИМ, и целыми сутками, бывало, как одержимый, я бродил, шатался, таскался по городу. С моей дурацкой робостью знакомство с женщинами превращалось в неразрешимую проблему. Я всегда робел женщин, девушек, девочек с детства. Они казались такими холодными, насмешливыми, недоступными. Теперь же моя робость усугублялась еще тремя самыми существенными причинами: первая и главная, главнейшая — мои изреженные цингой, наполовину выбитые, не ставшие с возрастом лучше и красивее зубы. «Эка беда! — хохотнет кто-то. — Пошел да вставил. Все дела!» Не все. Потому что я органически не переносил даже запаха этих клиник, стоматологических кабинетов. Меня сразу клонило в обморок от вида всех этих «новокаинов», щипцов, шприцев, жуткого вида пыточной бор-машины, ее сверлящего нервы, хрустящего ноя.
Зубы драли мне коновалы, садисты в лагерной больничке. Там, на Ижме. ТАМ. «Зуботехники» Левка Горелин и Левка Кучин рвали зубы с каким-то остервенением, часто пальцами, вцепляясь, как злобные обезьяны. Один драл, другой держал, чтоб не дергался. Оба жили они почти без режима, имели «жен», никогда не гнулись на общих. Оба не были никакими врачами и «техниками». Просто такие Левки в лагерях, как заметил, устраивались лучше, потому что и лагерные начальники и оперы режимов были чаще из таких же и садили своих, где полегче, в КВЧ, в плановики, бухгалтерами, нарядчиками — вообще везде, где можно было не пахать, угреться, иметь хорошую пайку. Простите уж, но так было.
Второй причиной робости становился мой возраст, подкатывало
Третья причина пока еще не донимала меня, но обозначалась все весомее и беспощаднее — опять кончались деньги. Ах, деньги! За краткий период моего относительного богатства я все-таки успел развратиться. Ну, черный хлеб — это была потребность, но я теперь уже не мыслил завтрака без колбаски, без ломтика-другого сыру и ветчины, без хорошей яичницы — коронного блюда холостяков, которую научился делать отменную со всякими специями-вытребеньками. Я привык и к рюмочке марочного красного винца за обедом. Какое гусарство! И вообще, я отвык от волчьей, студенческой, полузэковской жизни там, в бараке. Квартира требовала и самоуважения, а кухня, блистающая белизной, и лучшей человеческой пищи.
Деньги дали не только обстановку моего чердака, не только возможность спокойно думать над картинами, рисовать, писать, гулять по утрам и днями в поисках сюжета и натуры — они давали независимость и еще тот, невостребованный пока потенциал — найду женщину, а ее ведь надо еще и накормить, одеть, дарить ей подарки. «Женщина все простит мужчине, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ БЕДНОСТИ» — французская пословица. И еще мудрость: «Невесту деньги приводят». И еще: «За деньги и фею можно купить». И еще: «Хочешь быть молодым, не будь скупым». А деньги мои, столь щедро истраченные на мебель, ковры и удобства, деньги, имею в виду оставшиеся, таяли, как снег под мартовским солнцем. И никакая экономия, экономика не помогала.
Как жил художник в доброе старое время? Как жили Дега, Ренуары, Мане, Матиссы, Ван Гоги и Гогены?
Да также почти все бедствовали, искали заработки, заказчиков, продавали картины за гроши нехотя берущим торговцам живописью. Ну, Рубенсам и тем, кто писал коронованных особ, платили золотом. Да когда это было? А так художники жили все-таки продажей своих картин, копий, повторений. Я в условиях развитого социализма не мог сделать даже этого. Не «член союза», не признан, ни на одну выставку не принят, пишу «порнографию», «голых женщин», мне нельзя выставлять мою картину в салоне, продать на базаре, на вернисаже. Мне ничего нельзя, не позволено, не разрешается. Я могу найти только частного любителя, толстосума, мецената. А где он? Она? Оно? Они?
Женщин я писал по памяти и фрагментами. Например, их губы. Что такое губы? А вот бывают у них такие, что диву даешься, как могла природа сотворить такое, пухлое, нежное, прекрасное, ждущее, жаждущее, соблазняющее, выворачивающееся от желания? Я не раз рисовал такие губы, некрашеные, жадные, способные довести до сосущей истомы, до безумия, до изнеможения, губы, по которым можно тосковать целыми ночами. Такие бывают чаще у женщин с юности опытных, крупных, полных, противно однолюбых, от этого всегда голодных, но не хотящих «другого» и так зачастую уходящих с невостребованной жаждой. У девочек-девушек очень редко бывают губы — сама жадность и сухость, трещинки, как от зноя, неотрывная присасывающая сладость, неуемное, неостановимое желание, — такими губами не целуют, а вынимают душу. И есть просто красивые, бездушные, косметические губы.
Холодное украшение обычно такого же красивенького пустого холодного лица. Такие губы недостойны внимания художников. А мне приходила не раз дурная почти мысль написать картину «Губы». Только они. И я пробовал. Не получалось. Чего-то не дотягивал. Или вот — руки! Их руки! Два-три раза за всю жизнь я видел совершенно необыкновенные руки. Раз на трамвайной остановке, у молодой женщины, каждый палец ее руки плавно утолщался к середине, переходил в некую жутковатого соблазна окружность и опять сходил к нежному утонченному удлиненному овалу, чтобы перейти в вообще уже невозможную по соблазну пухлую красоту кисти.