Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Шрифт:
Пока это лишь отдельные строки, но строки такие, которые тут же и вошли в обиход, получили самостоятельную жизнь. Многие ли из современных поэтов могут этим похвастаться. В стихах Смоленского, впрочем, всегда присутствовало не поддающееся учету нечто, то именно, что делает поэта в какой-то мере выразителем своей эпохи. Едва ли случайно его стихотворение привел один советский автор (конечно, не называя, чье оно) в своем романе как характерное для парижских настроений [698] . Недаром в статьях зарубежных публицистов стали попадаться вот эти: «огромная тюрьма» советской России и наша «тесная свобода» из стихотворения, кончающегося строфой:
698
Речь идет о романе Л. Овалова «Утро начинается в Москве», изданном в Москве в 1934г. См.: Л. Г-ий, «Контрабанда. Вл. Смоленский в советском романе», Меч, 1936, №19, 10 мая, стр. 6 (перепеч. в настоящем томе).
или эмигрантская «свобода и лира» из другого стихотворения, где Смоленский, обращаясь к поэту, говорит, что Господь
...для того тебя оставил жить И наградил свободою и лирой, Чтоб мог ты за молчащих говорить О жалости безжалостному миру [700] .699
Стих. «Иногда, из далекой страны…», в кн.: Владимир Смоленский. Наедине, стр.55.
700
«Стихи о Соловках», в кн.: Владимир Смоленский. Наедине, стр.57.
Интересно, что гражданские стихи Смоленского были как раз в критике встречены отпором, даже отрицанием. Нельзя утверждать, что критика тут обмануло его чутье. Нет, пафос, «дрожание в голосе», известные по первым стихам поэта, тут повторились и с особою силой. Как для Ладинского - красивость, так для Смоленского - приподнятость тона оказались роковыми в попытке преодолеть косную лирическую традицию. Осмеливаюсь утверждать, что причиной этой неудачи в обоих случаях было известное творческое благополучие поэтов. И Ладинский, и Смоленский - прежде всего мастера, вырабатывающиеся в лучших наших стилистов. И поскольку сам в своей почти метафизической глубине Смоленский трагичен, постольку искусство его лишено настоящего трагизма. Пафос, красивость его, равно как и декоративность Ладинского, происходит именно от этого творческого благополучия [701] [702] . Поэтому рядом с ними хочется поставить поэта, как раз им в этом смысле противоположного, до глубины своей и своего творчества трагического [703] .
701
О «тайном внутреннем благополучии» Смоленского-поэта писал В.Ф. Ходасевич в статье о последнем его сборнике («Возрождение», 4139)20.
702
Владислав Ходасевич, «Наедине», Возрождение, 1938, 8 июля, стр.9; Владислав Ходасевич. Собрание сочинений в четырех томах. Том второй. Записная книжка. Статьи о русской поэзии. Литературная критика. 1922-1939 (Москва: Согласие, 1996), стр.437.
703
З. Гиппиус подчеркивает слова «в своей почти метафизической глубине», «лишено настоящего трагизма» и «благополучия» и от первого подчеркивания проводит стрелку к своей ремарке: «тяжело и непонятно».
Я говорю о погибшем в 1935 году Борисе Поплавском.
ВОКРУГ СЧАСТЬЯ [704]
Все, кто писал о Поплавском, сходятся на том, что это было явление исключительное. Так смотрели на него и при жизни; теперь же, когда постепенно раскрывается нам оставленное им наследство, - это становится неоспоримым. В Поплавском мы потеряли большого поэта, едва ли не зарубежного Блока [705] .
704
Название главы является отсылкой к разделу дневника Бориса Поплавского. См.: Борис Поплавский. Из дневников. 1928-1935 (Париж, 1938), стр.43. Глава представляет собой в основном перепечатку статьи Гомолицкого «“В венке из воска”», Меч, 1938, №47, 26 ноября, стр.6 (см. в настоящем томе)..
705
Карандашная помета З. Гиппиус: слова «большого поэта» подчеркнуты, на полях написано: «О!»
То, что стихи его были малоизвестны, ничего не значит. Такова судьба, как мы видели, эмигрантской поэзии. Поплавский был только подтверждением ее трагизма. Не только смерть, но и жизнь, но и весь строй этого поэта были трагичны. Тут он был сыном своего времени.
При жизни Поплавский успел издать лишь один самый свой «декоративный» сборник
Всё творчество Поплавского автобиографично. Но дневник представляет особую ценность. В нем уточняется связь метафизических предпосылок с окружавшим поэта известным нам зарубежным бытом. Если здесь что-нибудь и умолчено самим Поплавским или изъято при печатании друзьями, нам достаточно и намеков.
Первое впечатление от дневника: - писанный наспех, небрежно, для себя, он, можно сказать, готов для вечности. На каждой странице внимание останавливают неожиданные мысли, открытия, наблюдения, художественные образы. Поплавский ведет беседы с самим собою, разрешая философские, эстетические, религиозные проблемы, но и в самом отвлеченном всегда исходя из вещей реальнейших, повседневных. Дневник его можно сравнить с дневниками Блока. Способ созерцания мира и себя в мире - с розановскими
писаниями «про себя».
Следующее, более глубокое впечатление от дневника Поплавскoго - его трагедийность. Тут борьба во всем, во всем противопоставление своей индивидуальности стихиям: стихии Бога, стихии жизни, стихии смерти.
Одна из любимых теорий Поплавского - теория «сопротивления музыке». Миру данных неподвижных форм он противопоставлял мир «музыки». Это мир вечности в движении, постоянного рождения и умирания, смены «звуков». Отсюда музыка - жертва формой, и дух ее - трагедия. Отношение формы к музыкальной стихии может быть двояким: либо согласие с ней, согласие на смерть и тогда «спасение через музыку», либо сопротивление и бунт. Однажды родившаяся вещь и не пожелавшая войти в «симфонию» и умереть, а сохраниться, - из хора симфонии выпадает, попадая в ее встречный враждебный поток. И тогда общая музыка становится для нее «роком, бурей, грозой» [706] . И тут раскрывается настоящая враждебная ее трагедийность. Встреча с роком единичного, выступающего на борьбу со стихийным; обреченного и героического.
706
Борис Поплавский. Из дневников. 1928-1935 (Париж, 1938), стр.15.
Таким трагическим выпадением из симфонии было для Поплавского его зарубежье, его одинокая религиозность, его сновидческая муза. Он чаял «возвращения в симфонию» - «согласия умереть и измениться, сладостного согласия исчезать и свято погибать (воскресая)» [707] , но смерть не была его призванием. В этом грехе бунта и завоевания святости - напряженнейшей борьбе прошли все последние годы его жизни. Документом этой борьбы, ее протоколом - страницы дневника.
Тут, кстати, раскрывается смысл, который Поплавский придавал смерти, погибанию. Смерть, гибель и согласие на них для него были возвращением в гармонию. Это называлось - у него был свой термин - «трагическим оптимизмом». «Не жить и сохраняться, а сгорать и исчезать, прекрасно пламенея, озаряя своим исчезновением золотое небо (так мы идем через мост)» [708] . В трех фазах, где «вещь» проходит, подчиняясь общей музыке, - рождении, жизни и смерти, - внимание его приковывала смерть. Бунт против нее был в нем слишком силен. Отсюда смерть поглощала для него всё; от жизни оставалась одна агония, одно ожидание смерти. Тогда как вещь является частью «музыки», слышна - в жизни, а не в смерти. Иными словами можно сказать, что музыка и есть жизнь вещей.
707
Там же, стр.18.
708
Там же, стр.15.
Таким образом, прикованность его к смерти происходила не от слабости, а от большого запаса жизни, творческой силы, сопротивлявшихся смерти, от нее отвращавшихся.
Другим источником трагедии был для него Бог.
Смею утверждать, что в одержимости Богом Поплавский был не одинок в своем поколении. Принадлежа к одному с ним поколению, я хорошо знаю эту одержимость и по себе и по своим сверстникам, в среде которых я рос. На нас разрешилась философическая религиозность наших отцов, вернувшихся не столько в церковь, сколько к Богу. Мы были только более последовательны, решительны. Нас окружали развалины и пустота. Всё было поколеблено. И мы шли в своих исканиях, рассчитывая на свои лишь силы, не пугаясь падения и гибели. В этом была и гордыня, и дерзость, и то, что Ницше называл «сладострастием духа». Кончиться эта бесплодная борьба могла только крушением. Так оно и случилось.
В опыте Поплавского, по живучести, по страстности его натуры, особенно остры и мучительны были эти раскачивания от сознания своего падения к иллюзорной благодати - тому, что он называл «святостью».
Все последние страницы дневника только и заняты этой борьбой.
«Никто из них не знает, как тяжела святость. Это страшное безбытие - пустыня отказавшейся от всего жизни. Я, у которого столько сил для зла, так слаб, так мал, так, как бабочка, еле жив, в добре» [709] .
709
Там же, стр.35.