Солона ты, земля!
Шрифт:
Данилов медленно поднялся со своего места. Весь зал смотрел на него, повернув головы. В глазах многих была жалость. Знали, хорошо знали в западно-сибирской партийной организации Данилова, знали его непреклонный характер, его прямоту, знали, что уже год как он на третьестепенной должности — значит тоже в опале. Может, тоже последний раз выступает партизанский комиссар, потому что и он кривить душой не будет?
Данилов поднялся на трибуну. Повернулся к президиуму.
— Прежде, чем говорить, я хочу задать один вопрос. За что сейчас арестован Бочаров? — Данилов смотрел на Эйхе, ответа ждал от него. — Почему? Ответьте. Это интересует не только меня,
Эйхе помедлил, поднялся. Отвечал залу:
— Потому, что Бочаров враг народа, — сказал он с расстановкой.
Никто не шелохнулся. Эйхе продолжал:
— Враг не только тот, кто вредит открыто — взрывает шахты, ломает станки, травит скот. Враг тот, кто призывает нас свернуть знамя бдительности, быть либеральными с нашими врагами. Враг и тот, кто хочет заронить в нас сомнение в правоте нашего дела, в необходимости тех беспощадных мер к врагам народа, которые партия применяет сейчас. Это тоже враги. Бочаров — один из них. Он только что пытался оклеветать наши органы безопасности, которые днем и ночью зорко стерегут труд советских людей. Он пытался реабилитировать разоблаченных и обезвреженных врагов народа. Все эти действия, несомненно, направлены на усыпление нашей бдительности, направлены на помощь врагу. Вот поэтому он и арестован. — Эйхе сел, достал порошок, запил его водой.
Данилов постоял с минуту, опустив голову, видимо, принимая какое-то решение.
— После такой оценки выступления Бочарова, — сказал он глухо, — я отказываюсь от предоставленного мне слова.
Аркадий Николаевич повернулся и не спеша сошел со сцены. В президиуме произошло замешательство, стали перешептываться. Данилов сел на свое место. Первая мысль, которая после этого пришла к нему, была такова: возьмут или все-таки позволят дойти домой?..
Аркадий Николаевич проснулся, видимо, ночью — кругом был полумрак, на столике в дальнем углу горела лампа, облокотившись на него, недвижно сидел загорелый, обветренный мужчина в белом. Данилов медленно обвел взглядом голые стены, посмотрел на серое одеяло — ничего не понял. Перевел взгляд на мужчину.
— Где я?
Мужчина не шевельнулся.
— Где я? — повторил Данилов громче.
Мужчина по-прежнему сидел неподвижно, хотя было видно, что он не спит.
Данилов старался что-нибудь припомнить. Но в голове стоял звон, шумело в ушах и была сильная боль в груди. Пахло эфиром. Неужели он в больнице? Попробовал пошевелиться — боль усилилась, стало тошнить. Он замер. Человек повернул голову, равнодушно посмотрел на Данилова.
— Где я?
Тот опять ничего не ответил, но на этот раз внимательно осмотрел Данилова, повернулся, и Аркадий Николаевич заметил под халатом у него воротник защитной гимнастерки и золотистый кантик петлицы.
«Военврач. Почему он молчит». И он закрыл глаза. Когда их открыл, лампы уже не было. А человек сидел все в той же позе, нагнувшись над столом, будто дремал, только на лице у него не было уже сизоватых шрамов.
Вошла женщина в белом халате и чепчике. Наклонилась над Аркадием Николаевичем.
— Ну, как мы себя чувствуем?
— Где я?
— В больнице.
— Что со мной?
— Ничего опасного. Все уже прошло.
— А что было?
Девушка посмотрела на сидевшего у двери мужчину.
— У вас была операция.
— Пуля?..
— Да, вынули пулю.
Аркадий Николаевич хотел что-то спросить еще, но никак не мог вспомнить. От напряжения он даже закрыл глаза. А когда открыл, то сестры
И вот, наконец, Аркадий Николаевич проснулся окончательно (так ему показалось), долго смотрел в спину сидящего за столом мужчины. Мужчина зашевелился, оглянулся. Их взгляды встретились.
— Вы кто? — спросил Данилов.
Мужчина молчал.
— Кто вы и почему вы всегда здесь?
Мужчина поднялся. Под распахнутым халатом Аркадий Николаевич увидел форму сотрудника НКВД. «Что бы это значило? В какой я больнице? Наверное, Леня позаботился…»
— Вы — врач?
Мужчина стоял перед койкой Данилова, засунув большие пальцы рук за поясной ремень с бронзовой комсоставской пряжкой, и раскачивался на пружинящих ногах.
— Вопросы задавать буду я, — ответил он с подчеркнутым превосходством и добавил сквозь зубы — Когда это будет нужно…
Потянулись томительные и изнуряющие дни неведения. Что-то стало припоминаться. Партийная конференция, свое выступление на ней, выступление Бочарова. С трудом вспоминал Данилов то, что было потом. Как он одевался в гардеробной, как все расступились, поворачиваясь к нему спинами, как кто-то в коридорном полумраке торопливо и горячо пожал ему руку, сказал «спасибо», как кто-то шепнул: «Ты сегодня не ходи домой, ночуй где-нибудь…» Вспомнилось, как он вышел из здания театра, как в людской сутолоке брел куда-то по плохо освещенной улице. Смутно припоминалось, что шел он, кажется, к брату. А дошел или нет, так и не знает. Но теперь его это меньше всего интересует. Теперь изо дня в день его занимала фигура за столом, у двери. Когда бы Аркадий Николаевич ни проснулся — утром или среди ночи — сотрудник НКВД был тут.
По мере возвращения к жизни, возвращалась к Аркадию Николаевичу и способность логически думать. И он, наконец, понял, что просто-напросто арестован и что, как только поправится, его переведут в тюрьму и начнут допрашивать. В чем его обвинят?.. А не все ли равно! Хоть так, хоть эдак — конец. Обратно еще никто не вернулся оттуда.
Прошел месяц, а может, больше. Что творится за пределами его палаты, Аркадий Николаевич не знал. К нему никого не допускали, даже передачи, которые кто-то ему приносил, просматривал приставленный к нему энкавэдэшник.
Судьба детей — вот что беспокоило Аркадия Николаевича больше всего. На бабушку надежда плохая — может, узнав, что он арестован (теперь уж несомненно арестован — размышлял Аркадий Николаевич), она сама свалилась, может, тоже в больнице лежит, а может, и умерла уже — сердце-то у нее совсем плохое. Как ребятишки будут дальше жить? Не удалась личная жизнь. Поэтому теперь его единственной радостью остались дети. И вот сейчас, когда — как ему казалось — судьба уже отсчитала дни его жизни, он думал о детях и только о детях. Ему хотелось поговорить с ними, как со взрослыми, серьезно и откровенно, дать наказ на всю жизнь. Он попросил бумаги и карандаш и пытался написать завещание ребятам. Но из этого ничего не вышло — слишком сухо и назидательно получалось. Тогда он написал обыкновенное письмо, бодрое, жизнерадостное, какие обычно писал из длительных командировок, с курортов.