Солона ты, земля!
Шрифт:
— Трудно тебе будет, полковник, на гражданке.
Сергей удивленно вскинул брови.
— Трудно потому, что сейчас легко все дается, — мягко продолжал генерал. — Ты очень решительный. Это от ума. И в то же время от самоуверенности, от внушения, что ты непогрешим. Взять хотя бы тот случай с двумя танками, когда ты ротного снял. По-моему, после даже не задумался: правильно поступил или неправильно. А стоило бы… Я припоминаю, был у нас начальник лагеря. Терпеть не мог никакой самодеятельности заключенных. Сделал кто-то корыто, чтобы обувь мыть осенью. Велел разломать. Говорит: вон лужа, мойте в ней. А весной сам «придумал» эти же корыта. Приказал поставить
— Но ведь машины я все-таки вытащил после.
— А если б не вытащил — тебе бы тоже попало…
Об этом и думал Сергей Григорьевич, стоя в открытом люке своего танка. Он смотрел на польскую землю и удивлялся лоскуткам пашен — только по книгам да по рассказам стариков знал он о единоличных наделах… «А ведь правда, отдал бы под суд ротного… А как иначе — этак каждый начнет из танков делать мосты, на пятой речке воевать нечем будет!.. Но не пожертвуй я тогда этими машинами, утром бой проиграл бы. Надо же разбираться, где что можно, а где нельзя…» Вдали показались черепичные крыши первой польской деревушки. А через несколько минут танк въехал на мощеную улицу. Кругом чисто, аккуратно подметенные вымощенные плиточным камнем дворы. «Культурно живут… А освобождать их нам приходится… Поляки». Вспомнил тестя — иногда за бутылкой вина тот любил поговорить о Польше, из которой вывезли его еще ребенком. Мысль перескочила на Ладу — защемило сердце. Что-то опять творится с ней. Два месяца уже нет писем. Вернулся из Куйбышева аттестат. Начфин развел руками: не знаю, дескать, почему… Сколько писем послал — никакого ответа…
А вечером штаб бригады догнала почта, и Сергею Григорьевичу принесли письмо от матери. Некогда было прочитать сразу — отложил до ночи. И только ложась спать вспомнил.
Мать, перечислив все поклоны от односельчан, писала: «Сынок, я исполнила, как ты велел, съездила в Куйбышев. Сватья встретила меня плохо, но жаловаться тебе не стану, Бог ей судья. Она говорит, чтобы мы отстали от ее дочери, что она вышла замуж и живет теперь счастливой жизнью. Я, сынок, не поверила, когда вышла, поспрашивала у соседей, они говорят, да, Лада замужем за военным врачом и сама работает в госпитале. Вот и все, сынок, что я узнала, еще пишу, что новостей у нас в селе много, пришла похоронная на той неделе на Митрия Тихомирова, потерянный он без вести под городом Витебском, Лизка в голос ревет вторую неделю. Николай живет со своей Оксаной, Иногда забегает ко мне, спрашивает про тебя, передает тебе поклон, а еще пишу тебе: куда ты сэстоль много денег мне посылаешь, куда мне с ними. Живу я ничего, работаю в колхозе, много ли мне одной надо, ты бы уж на эти деньги лучше бы питался хорошенько, а об Ладе ты забудь, раз вышла замуж, что же теперь о ней думать, жив придешь, невест много, облюбуешь себе, человек ты сейчас большой, за тебя всякая пойдет».
«Милая мама, — думал сквозь боль Сергей, разглаживая на столе треугольник письма, — всякая, может, и пойдет, да не всякая мне нужна…»
5
В конце апреля Михайловка — родное село Сергея Новокшонова — приступило к своему третьему военному севу. На поля вышли сплошь одни бабы. Весна в этом году была какая-то тихая, уставшая. Даже солнце, казалось, светило тускло, вроде бы по обязанности.
А урожая ждали. Без урожая дальше нельзя было. В избах колхозников выветрился хлебный запах, давно уже ели одну картошку. Но главное — хлеб нужен был стране.
Бригаде Николая Шмырева предстояло посеять в этот год триста восемнадцать гектаров. Паров и зяби заготовлено с прошлого года лишь около ста гектаров. Остальное надо было сеять по весновспашке. А чем ее поднимать? Из двух тракторов, закрепленных за бригадой, один даже не дошел до поля, сломался, второй — едва сделал несколько кругов, заглох и пятый день стоит в борозде. О конях и говорить нечего, их после зимы на руках пришлось выносить на зеленую траву.
Такой трудной весны еще не было. Николай, почерневший, осунувшийся — одна кожа да кости, — тоже уж ногу свою едва волочил, измотался вдрызг. На чем пахать, на чем сеять?
И вот вчера его вдруг осенило: возят же колхозники на своих коровах картошку с поля, сено, а почему бы не пахать на этих же коровах!.. Вечером он собрал женщин. Слушали его молча, хмурясь. Никто не возражал, но никто и не изъявил желания запрячь свою корову. На этом и разошлись. А утром по приказанию бригадира пастух пригнал коров к полевому стану.
Когда Николай подъехал на своей двуколке (он ездил на единственной ходячей лошади бригады), здесь было многолюдно. Колхозницы стояли каждая возле своей коровы и выжидательно смотрели на вылезавшего из таратайки бригадира. Николай, делая вид, что не замечает этих настороженных взглядов, махнул деду Охохо, чтобы тот выносил приготовленные пахотные шлейки, постромки, ярмы.
— Давайте, бабоньки, давайте, милые, — весело крикнул он, — запрягайте по три пары в плуг и по две пары в бороны. Вон пять плугов стоят настропаленные.
Но никто не сдвинулся с места.
— Ну, чего?
— Попортим коров, Коля, — тихо сказала тетя Настя.
— Ничего, тетя Настя, им не сделается. Сами же будете работать на них. Потихоньку потянут плуг. Гнать, конечно, не надо. Постепенно втянутся, и дело пойдет хорошо, — уговаривал Николай. Он стоял перед женщинами, оперевшись на костыли.
Дед Охохо приволок кучу сбруи, бросил ее к ногам толпившихся все еще в нерешительности колхозниц.
— Запрягайте, девоньки! А то я вас самих запрягу, — скалил беззубый рот дед. — На вас самих пахать можно, не изъезженные — мужиков-то какой год нету…
Ничего не сказал нового дед Охохо, а к месту напомнил лишь о мужиках, и потеплели женские взгляды.
— Начинай, тетя Настя, первая, — шепнул Николай. — За тобой пойдут все.
И, видимо, вспомнила Настя своего сына — где он сейчас мыкает горе? — вздохнула: жив бы вернулся — и корову наживет и все наладит, все будет.
— Ладно, бабы, — крикнула она. — Чего уж тут ломаться. Себе же сеем, своим же мужикам да сыновьям. А коров лихоманец не задавит, выдюжат. Запрягай! — И первая надела на свою корову ярмо.
Начали запрягать и другие. И только четверо во главе с Maтреной Волковой стояли в стороне. Они стояли, обняв своих коров за шеи, и не двигались. Николай прикостылял к ним.
— А вы чего?
— Я свою корову не дам, — решительно заявила Матрена. — Она у меня не обучена.
— Обучим. Я тоже вот на костылях не умел ходить, а война научила.
— Все равно не дам. Испортить корову…
Николай чувствовал, что уступать нельзя, иначе завтра половина колхозниц откажется запрягать своих коров.