Солона ты, земля!
Шрифт:
— Откуда родом?
Чайников, свесившись на левый бок, повернулся к комиссару, охотно заговорил:
— Здешний я, из Рожней. Действительную служил в кавалерии, унтером был. А теперь вот в разведке, тоже вроде кавалерии.
— Как думаешь, к зиме разделаемся с верховным правителем?
Чайников засмеялся.
— По мне хоть до следующей зимы воевать — все равно.
— Почему? — удивился Белоножкин.
— Отвык я уже от хозяйства, от дому. Пятый год не слезаю с лошади и винтовку не снимаю с плеч. На ночь снимешь ее — вроде чего-то не хватает, неловко себя чувствуешь,
— Но ведь на войне и убивают.
— А мне все равно.
— Любопытно, — качнул головой Белоножкин. — А вот ребята, наверно, думают по-другому, а?
Филька Кочетов, ехавший сзади Белоножкина и Чайникова, ответил:
— Я хоть и не воевал еще, а все одно торопиться мне некуда — дома-то у меня нет. Опять в работники к Хворостову?
— В работники? Вот поэтому и воюем, чтобы не работать больше на богатеев, — поворачивая и заставляя коня идти боком, ответил Белоножкин. — Ради чего мы восстание подняли? Ради этого. В коммуну пойдешь, будешь работать, учиться будешь.
— Хо, учиться, работать! Милославский вон говорит, что мы — те, кто поднял восстание, — у власти должны стоять. А вы говорите, работать!
— Вы его не так поняли, — возразил Белоножкин. — Вы думаете, быть у власти — значит, сидеть где-то на высоком кресле и указывать: сделай то, сделай это?
Партизаны засмеялись.
— Быть у власти, — продолжал Белоножкин, — это прежде всего работать, очень много работать и еще больше учиться.
— А за что же мы тогда кровь проливали? — обиделся Филька.
Все, в том числе и Чайников, с интересом прислушивались к разговору.
— Вот за это и проливали: чтобы работать не на дядю, а на себя, чтобы строить новую, хорошую жизнь… А ты где же это успел кровь пролить — ты же только говорил, что не воевал еще?
По рядам опять прошел смешок. Белоножкин чутьем опытного организатора улавливал, что основная масса разведчиков заинтересовалась разговором.
— Я не о себе, — смутился Филька, — я вообще.
— Зачем же вообще?
— Ну хорошо! — вдруг запетушился Филька. — Давайте обо мне говорить. До восстания я батрачил у Хворостова? Батрачил. Кончится война, установим власть, что я буду дальше делать? Люди разъедутся по домам, хозяйством займутся, а я? У меня ни кола ни двора. В примаки идти к Юдину, в зятевья? Это то же самое, что к Хворостову в работники. Ну?
Несмотря на темень, чувствовалось: Филька елозит по седлу, а Белоножкин, судя по каким-то еле уловимым хмыканьям, улыбается.
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— О, милый мой! — протянул весело Белоножкин. — Да я бы в твои годы не о кресле мечтал, а о тракторе.
— А что это такое? — спросил кто-то из рядов.
Белоножкин выдержал паузу. Ответил:
— Машина, на которой землю пашут.
— Что это, навроде плуга или чего?
— Навроде лошади, — ответил Белоножкин и намеренно смолк.
Тот же голос сзади усомнился:
— Ну да, навроде лошади…
— Как же это машина может заместо лошади? — спросил другой.
— Есть такая машина, — заговорил Белоножкин и почувствовал, что только сейчас по-настоящему разговором заинтересовались все. — Есть
— Двадцать пять!
— Брехня, поди, все это?
— А опять-таки, смотря какие лошади: ежели лошади никудышные — это одно, а ежели настоящие, то это само собой. А?
— Какие лошади-то?
Впереди послышался конский топот — всадник шел на галопе.
— Отставить разговоры! — скомандовал вполголоса Чайников. — Оружие к бою.
Подскакал разведчик из головного дозора.
— В чем дело? — спросил Чайников.
— За бугром Ермачиха.
— Уже? Село к приему отряда готово?
— Все в порядке. Приказание сельский комиссар выполнил: фураж есть, продовольствие тоже, самогонку нагнали.
На заре в Ермачиху, стоящую вдали от бора, на голой круговине бугра, стянулся весь отряд. Партизан разместили по квартирам. А когда взошло солнце, по селу слышались песни, хохот подгулявших людей. Потом раздалось несколько выстрелов, по улице в бешеном карьере промчался перепуганный конь с оборванной уздой.
Белоножкин стоял в калитке двора, где разместился штаб отряда, и прислушивался к гудевшему, как растревоженный улей, селу. По проулку торопливо пробежал мужик в сплюснутой облезлой шапчонке и вильнул в ближнюю калитку. Белоножкин окликнул его:
— Эй, поди-ка сюда.
Мужик нерешительно переступил с ноги на ногу, вздохнул и нехотя побрел к Белоножкину. Подошел, снял шапку и уставился в бронзовую с тисненым орлом пуговицу на его офицерской шинели.
— Ты знаешь, какой отряд остановился в селе? — спросил Белоножкин.
— Кто его знает. Мы ить темные, нам все одно.
— А все-таки?
Мужик недружелюбно, прямо посмотрел в глаза Белоножкину, твердо сказал:
— Ты, господин хороший, хочешь под монастырь меня подвесть? Игрушки играешь? Лучше уж, ежели имеешь такую власть, то прикажи тогда, без всяких этих, выпороть. — Он сердито повернулся, нахлобучил шапку, зашагал к своему двору, не торопясь, с достоинством.
Первым желанием у Белоножкина было пойти к Милославскому и резко поговорить с ним о дисциплине в отряде, о пьянстве, о том, что из-за этого партизанский отряд крестьяне не могут отличить от кулацкой дружины. И он направился было к штабу, но раздумал, повернул вдоль улицы. Около одной из хат, из которой в открытое настежь окно доносились песни и гвалт, остановился. Из окна его заметили, узнали. На улицу выбежал Филька Кочетов. Он улыбался.
— Товарищ комиссар! Заходите к нам!
За Филькой выскочил еще один партизан. Потом в дверях появился улыбающийся, уже выпивший Чайников.
— Заходите, товарищ комиссар, — приглашал подошедший за Филькой партизан, — поговорите с нами… Насчет той машины поговорите. Больно уж любопытственно.
Белоножкин, молча сдвинув рыжеватые брови, пошел к раскрытой двери. Чайников, по-прежнему улыбающийся, красный, пропустил комиссара вперед себя, мигнул Фильке. Тот понимающе мотнул головой и кинулся в проулок, в соседнюю избу. Переступив порог, Белоножкин очутился в накуренной душной избе, сплошь кишащей потными, разгоряченными мужскими телами.