Солона ты, земля!
Шрифт:
— Когда вы, ребята, восстали, мы вздохнули: слава Богу, говорим, теперь наша власть будет. А выходит, обмишулились мы. Снаружи будто бы она и наша власть-то народная, а приглядишься, в середку заглянешь, а там она совсем чужая. Куда-то не туды вы воротите, ребяты. Вы подрубаете корни, которые вас кормят. Засохнете вы эдак-то. Вот.
Затем в круг выскочил Милославский. Он с места замахал руками, закричал, срываясь на визг. Говорил о революции, которая несет освобождение всему человечеству от гнета капитала, о великой миссии повстанцев-освободителей, о жертвах, какие требует революция, о борьбе с мелкособственническими пережитками людей.
— Мы, конечно, накажем, — метался
Он говорил не меньше часа, слал проклятия белогвардейской своре, контрреволюционной гниде и наемникам капитала, поднявшим меч на народную свободу. Все, начиная от седовласых судей и кончая пострадавшими крестьянами, были заговорены этим неудержимым потоком слов, заговорены до дремоты. Стала надоедать затея с судом. Но тут слово взял Данилов. У него нервно подергивалось левое веко. Однако заговорил он спокойным, твердым голосом.
— Товарищ Милославский пытается, — начал он, — суд над мародерами, над врагами народа превратить в простую говорильню. Не выйдет! Судить будем конкретно сегодняшних виновников, а не какую-то мировую контрреволюцию. Они, стоящие перед вами два мародера, берут у крестьянина не тряпку, они забирают у крестьянина веру в правоту нашего революционного дела. Никому, будь то рядовой партизан или командир, не позволим подрубать, как выразился тут крестьянин, корни, через которые к нам поступает сила от народа… — Говорил он медленно, с расстановкой, словно кирпичи клал, плотно, с притиркой — ни ломом, ни кувалдой их не вышибешь. Белоножкин сразу почувствовал в нем большого организатора. Данилов достал из кармана газету, тряхнул ею над головой.
— Эта газета дошла к нам из Москвы, — сказал он и еще раз встряхнул, словно хотел привлечь внимание партизан к этому изрядно помятому листку. — Из самой Москвы! В этой газете наш вождь Владимир Ильич Ленин обратился ко всем трудящимся с письмом по поводу освобождения Урала от колчаковщины. В этом письме он дает нам пять уроков, которые мы должны извлечь и которые должны застраховать нас от повторения бедствия колчаковщины. Первый же урок, который дает наш вождь, полностью относится к вашему отряду, товарищи. Послушайте, что он пишет: «Как огня, надо бояться партизанщины, своеволия отдельных отрядов… ибо это ведет к гибели… Кто не помогает всецело и беззаветно Красной Армии, не поддерживает изо всех сил порядка и дисциплины в ней, тот предатель и изменник, тот сторонник колчаковщины, того надо истреблять беспощадно… Без крепкой армии мы — неминуемая жертва Колчака…» Вот куда ведет нас товарищ Милославский со своим попустительством и поощрением мародерства. — Данилов повысил голос — Но мы не позволим! Предлагаю, — закончил Данилов, — за подрыв революционной дисциплины, за мародерство приговорить обоих подлецов к высшей мере революционного наказания — расстрелу.
Отряд ахнул, затаив дыхание. Никто не ожидал такого поворота. Побледнели подсудимые. Они как-то сразу сникли, вид у них стал пришибленный, виноватый.
После минутной паузы заговорили все сразу:
— Дюже круто так-то.
— Эдак всех перестрелять можно.
— Знамо дело, все берут…
— А чего смотреть, давно пора порядок навесть.
Председательствующий дед Ланин строго спросил:
— Кто желает слова?
Слово взял Белоножкин. Он говорил мало, но резко, комиссар полностью поддержал Данилова.
Затем один за другим с мест говорили партизаны.
Большинство было за расстрел.
И тут снова в круг выскочил Милославский.
—
— Не стройте, Милославский, из себя Стеньку Разина, — сказал Данилов громко с места. — А что касается отряда, то не мы, а вы пришли на готовое и разваливаете повстанческое движение.
Наконец суд, посовещавшись тут же на месте, вынес приговор:
— Мародеров, какие подрывают веру народа и грабят крестьян, расстрелять, чтобы они не портили наш воздух. — Дед Ланин переждал немного, широкой пятерней разгладил бороду. — Но так как пострадавшие мужики из Грамотихи слезно просили помиловать этих дуралеев, то мы их милуем. А из отряда все одно отчисляем, как паршивую овцу из стада. Вот и весь приговор, — дед снова расправил бороду. — От себя скажу: за такие дела плетюганов надо бы ввалить, а не миловать. Ввалить, чтобы они недели две портки не надевали, ходили бы в бабьей становине и спали на пузе…
Все эти дни Лариса ходила опьяненная счастьем. Казалось, солнце совсем по-другому светит над ней. Весь мир стал радостным, праздничным. Счастье распирало душу. Хотелось кричать о нем каждому встречному.
Такой счастливой, как в эти дни, Лариса не была никогда.
Теперь вечерами она сидит, прижавшись к Милославскому, и слушает его. Он не говорит ни о революции, ни о том, как они будут жить после завоевания власти. Милославский говорит о ней, о Ларисе, о ее пылкой, чувствительной душе. Он знает о ее душе больше, чем она сама. Слушая Милославского, ей не надо напрягаться. Его слова не для сознания, они для сердца. Он говорит, что душа Ларисы светлая и нежная, как газовый шарф на ее плечах, что такую душу, красивую, как белая лилия, надо оберегать, что она создана и предназначена для человека, такого же чуткого и отзывчивого, такого же романтичного, как и сама Лариса. Милославский своим нежным воркованьем уводил Ларису в ее далекие мечты. Сердце замирало…
Сегодня тоже, едва начало смеркаться, он пришел, возбужденный, веселый, сияющий. Лариса была в домашнем халатике — воздушная, нежная, манящая. Он принес вино и снова подарок — золотой дутый браслет. Всякий раз она отказывалась от таких дорогих подарков, но он неумолим.
Они пили хорошее многолетнее вино.
Сегодня Милославский говорил о бренности всего земного, что девичья красота и та не вечна, что годы уходят и человек обязан использовать каждое проходящее мгновение. Не надо откладывать на завтра то, чем ты можешь насладиться сегодня. В этот вечер он был особенно в ударе: говорил и говорил без конца.
С первых же рюмок Лариса захмелела. Сладкая истома пеленала ее. Приятно кружилась голова. Над ухом прерывисто дышал он. Гладил ее плечи, грудь, что-то шептал. Она не заметила, как эти гибкие ласковые руки сняли с нее халат. Она ничего не видела, она была заворожена, загипнотизирована, уже не слышала слов, не ощущала прикосновения рук.
Ночь прошла как ошеломляющее сладостное мгновение…
Утром Лариса очнулась, когда Милославский одевался. При взгляде на его худую с выпирающими лопатками спину у Ларисы кольнуло сердце. «Боже мой! Что же произошло? Как это могло случиться?..» Милославский, видимо, ощутил ее взгляд на себе, обернулся. Первое, что он увидел в ее глазах, это тревогу, недоумение и страх. Он улыбнулся, как улыбался всегда, ласково, любяще.