Стена
Шрифт:
Григорий мотнул головой. Он действительно в этот момент забыл.
— Да, кажется, что прошло лет пятьдесят, — воскликнул Майер. — Так напоминаю: меня тогда обвинили в убийстве. В убийстве, которого я, клянусь Богом, не совершал.
Григорий вспомнил и остолбенел. Да-да! Это то самое убийство студента, и совершил его действительно не Фриц. Его совершил он, Колдырев, случайно оказавшийся в Кельне, случайно пришедший тогда на помощь молодому немцу, своему нынешнему другу.
Тогда, полтора года назад, когда Фриц рассказал обо всем своему другу, у Григория явилась мысль признаться
— Возможно, я неправ, — продолжал, между тем, Майер. — Но мне трудно обвинить человека только из-за того, что невозможно представить себе иного виновника. А если здесь тот же случай, что и со мной? Понимаешь?
— Понимаю… — проговорил Григорий и вдруг решительно взял друга за плечо. — А теперь ты меня послушай, Фриц. И, если сможешь, прости.
— За что?
— Да за то, что это я сломал тебе жизнь. И даже об этом позабыл! А ведь, возможно, и все мои беды Господь послал из-за той вины. Из-за того, что не только согрешил, но и не покаялся…
И он кратко изложил Фрицу подлинную историю гибели кельнского студента.
Майер сперва слушал, только что не раскрыв рот, а потом, когда Григорий умолк, перевел дыхание и… с облегчением рассмеялся.
— Тебе смешно? — искренне удивился Колдырев. — Твой лучший друг тебя подставил, а ты смеешься?
— Я радуюсь, что, наконец-то разобрался в той истории! — воскликнул Фриц. — Все, теперь никогда не буду скрывать, что учился в университете. Сразу на тебя стану показывать: вот он, охотник на содомитов, добровольный помощник инквизиторов! У нас Фрицев Майеров — как у вас Иванов Михайловых, а вот студент философского факультета Кельнского университета Фриц Майер… Тут меня сразу бы и припахали за убийство с отягчающими. Потому и решил я сокрыть, что год там отучился. А то, что ты тот давний случай из головы выкинул, то и понятно. Полтора года в осаде — что угодно отодвинут, затмят, сотрут… И вообще — брось ты эти немецкие штучки!
И сам тон Фрица, и его совершенно искренний смех, и эта неожиданная веселая фраза, — все убеждало в том, что рассказ друга не вызвал у Майера возмущения.
— Что значит «немецкие штучки»?
— Ну, если угодно, то русские. И мы, и вы, русские, одинаково обожаем копаться в себе, причем обычно тогда, когда это уже ничего не может изменить. Ты считаешь, что виноват передо мной?
— А что, нет?
— Нет, — Майер сверкнул своей белозубой улыбкой. — Да, ты невольно изменил мою судьбу, но изменил ее к лучшему.
— Что?
— Именно так. Мне не было в радость наниматься к полякам на службу, а оказавшись в их армии, я готов был послать все ко всем чертям! Но потом все произошло так, как задумал Бог. И я Ему благодарен за то, что оказался здесь, за то, что полтора года сражаюсь за благое дело. Не говоря уж о том, что у меня впервые в жизни появились настоящие друзья, появилась любимая девушка. Я стал счастливым человеком.
— Фриц…
— Я уже двадцать семь лет Фриц! Точнее, был Фрицем… И хотя я теперь Фирс Федорович, но от старого имени отвыкнуть не могу, да и вы все меня зовете, как раньше
— Заметно, пожалуй, — задумчиво проговорил Григорий. — Только надолго ли такое счастье? А, Фрицушка?
— Навсегда, — не раздумывая, ответил Майер. — Здесь, на земле, оно может оказаться коротким. Очень возможно, что и окажется. Но там-то, после смерти? Когда мы уходим отсюда, то все оставляем здесь. Всё, кроме счастья.
Григорий посмотрел в лицо друга, в его смеющиеся, светлые глаза, и ему вновь отчего-то сделалось стыдно.
— Хотел бы я верить так же, как ты, — пробормотал он.
— Какая разница, кто как верит? Сейчас Бог, наверное, смотрит, кто как — а главное, за что — сражается. Мне кажется, это для него важнее. Он же не обидчивый и не станет придираться: не так, мол, молишься, не так поклоны кладешь! И если мы с тобой…
Он не договорил. Схватил Гришу за руку и напряженно вслушался.
— Слышишь?
— Слышу…
Со стороны торга несся нарастающий гул. Слышались всплески отдельных выкриков, чья-то брань, женский плач. И басовитая речь, перекрывавшая общий шум — кто-то явно старался завладеть вниманием толпы… судя по звукам, достаточно большой. Ныне, в конце второй осадной зимы, это казалось невероятным.
— Что это? — Колдырев привычно опустил руку на рукоять шпаги. — Что там происходит?
— Посмотрим! — и Майер широким спешным шагом двинулся на шум.
Уже возле самой площади их обогнал воевода — один, верхом. Друзьям, пропуская всадника, пришлось отступить в снег. Вспыхнул вправленный в рукоять сабли рубин — в него попал луч заходящего, низко зависшего над Стеной солнца.
Лошадей в крепости оставалось совсем мало, их берегли для редких конных вылазок. Овса им больше не давали, овса не хватало и людям, но крепкие кони, хоть и опавшие боками, пока сохраняли стать и резвость. Стрелецкую конюшню, в которой держали последних, приходилось охранять пуще глазу: оголодавшие люди могли посягнуть на этот живой запас мяса.
Пролетая мимо, Шеин махнул рукой — давайте скорее. Когда друзья выбежали на площадь с ее унылыми, заметенными снегом лавками, толпа уже бурлила.
— Что, смоляне? Дивитесь тому, сколь еще много вас здесь собралось?! — кричал, взобравшись на прилавок, бывший посадский голова Никита Зобов. Он обнажил голову, стиснув в кулаке свою бобровую шапку. — Знайте — лгут вам, лгут! Нет больше хлеба в закромах, ничего не осталось, доели последний овес… Кто-то получил еще сегодня на лепешку-другую, у кого-то по нескольку горстей запасено. Но это — последнее! Всех ждет смерть голодная!
Толпа взвыла. Здесь собрались, пожалуй, чуть не все выжившие в крепости, кроме тех осадных, что были на Стене. Женщины, закутанные платками, старики в надвинутых до глаз треухах, обмотавшие ноги поверх валенок кусками старой овчины — у многих ступни пухли из-за цинги, онучи не грели, и, спасаясь от стужи, каждый придумывал, что мог. Дети жались к матерям, но некоторым было не устоять на ногах, и они садились прямо в снег.
— Вот до чего довела нас гордыня воеводы, смоляне! — взывал Зобов. — Мы погибаем. И погибнем все! А чего ради?!