Стена
Шрифт:
— Господи, Григорий, — прошептал Фриц. — Во имя всего святого, что этот ребенок делает на войне?..
— Воюет, — не удосуживаясь переводить и ждать ответа, объяснил Колдырев. — По-своему. Отец ее был здешний раневый врач. В посаде они жили. Чему-то он ее обучил, вот Наташа и делает теперь для раненых, что может. Отца сегодня убили.
Наташа извлекла из своей корзинки бутыль зеленого стекла, щедро плеснула прозрачной жидкости из нее в чашку, решительно протянула раненому:
— Пей.
— Что это? — настороженно спросил Фриц.
— Пей, пей, — сказал Колдырев. — Это лекарство.
Он что-то спросил у Наташи по-русски, и девушка ответила ему парой фраз. К удивлению Фрица, она, похоже, произнесла смутно знакомое ему слово «Парацельсус».
В нос Фрицу шибануло спиртовым духом, и он, сам не понимая,
Перехватило дыхание. На глаза навернулись слезы. Огненная лава хлынула по горлу в желудок. А потом… а потом лава эта вдруг превратилась в расслабляющий, успокаивающий жар, разлившийся по всему телу. В голове опять заплескались волны. Фриц испуганно посмотрел на Григория.
— Вот так, — усмехнулся тот. — Настойка опия. Крепкая. На водке. Парацельс рекомендует.
Девушка из все той же корзинки достала моток навощенных ниток, бутылочку масла, несколько разных щипчиков и устрашающих размеров нож.
— Подержи его за плечи, боярин! — не попросила, а приказала она Григорию, поднося нож к лохматому пламени горевшего на парапете факела.
— А она не упадет в обморок? — спросил Майер, против воли следя за тем, как хрупкая, в свете факела почти прозрачная детская рука подносит щипцы к его груди. Язык его почему-то не слушался.
— Ты давай не болтай, — надавил на плечи сзади ему Гриша. — Лучше-то зубы сожми. Или на, лучше вон ту палочку зубами прикуси, — протянул ему Гриша взятую из Наташиной корзинки смоченную водкой круглую деревяшку. — Больно щас будет. Заорешь — язык откусишь.
— Уже больно. Но это не повод немецкому офицеру совать какие-то палки в рот… Скажи фройляйн, что пуля вошла совсем неглубоко. Или она собирается проковырять меня эти орудием пытки насквозь?
— Пусть он хоть помолчит немного, — строго приказала Наталья. Но Фриц уже и сам замолчал — щедрая порция настойки немилосердно потянула его в забытье.
«А врачи-то нам понадобятся, — некстати подумал Григорий. Ему вдруг стало тоскливо непонятно от чего. — Надо бы посоветовать воеводе выделить нескольких посадских — пусть у Натальи обучатся да будут помогать… Повивальных бабок позвать — уж те-то всяко понимают толк и от вида крови чувств не лишатся. Да кого-нибудь из подручных Лаврентия. Заплечники [72] же, должны знать, как не только руки-ноги из суставов выкручивать, но и как обратно вставлять — чтоб раньше времени их постоялец не окочурился…»
72
Намек на подчинявшихся Лаврентию пытошников, иронично звавшихся на Руси «заплечных дел мастерами».
Тем временем Наталья ловко перетянула руку Фрица жгутом, быстро, но аккуратно сделала надрез над раной. Фриц дернулся и шумно выдохнул, однако стерпел. Он был уже в полузабытьи.
— Хорошо бы мандрагоры ему, — бормотала девушка под нос, прощупывая маленькими пальчиками, с чистыми коротко остриженными ногтями, рану. — Боль снимает лучше всего, да где ж взять-то ее, мандрагору эту… Та-ак… Ну вот она! — и Наташа схватила маленькие, протертые водкой щипчики, поднажала другой ладошкой, сделала молниеносное движение — и с торжеством показала Григорию окровавленную пулю. — Хорошо, что сразу вышла, не то бы рану пришлось изнутри прижигать, да кипящим маслом заливать — чтоб антонов огонь [73] не прикинулся. От пороха все зло, если хочешь знать, рана загноиться может.
73
В старину «антоновым огнем» именовали гангрену, частую в условиях полного отсутствия антисептики.
В несколько стежков она зашила разрез, положила поверх раны какие-то листочки и траву и наложила плотную повязку из чистой узкой полосы льняной белой ткани, затянув ее под мышкой и через грудь. Закончив, она резко вскочила, выпрямилась и отряхнула ладошки.
— Спасибо! — с чувством сказал Григорий. И передразнил Фрица: — Фройляйн, ей-богу, он сейчас жалеет, что его саданула только одна пуля…
Этих
— Ну вот, видите! — звенит возмущенный голосок. — Что ж вы сделали-то с ним, ироды?! Он же едва кровью не истек!
А потом все как будто погасло. Осталось ощущение давно забытой радости, словно прошлое вернуло ему какой-то позабытый, но, оказывается, необходимый долг.
Четверть карты
(1609. Конец октября)
Вот уж второй месяц, как длится ниспосланное нам Господом испытание. Что ни день, вороги тщатся то с одной, то с другой стороны подорвать какие-либо из врат, но в том не преуспевают: затаившись в слухах, осадные наши люди про все тщеты польские прознают и чинят им отпор… Авраамиевские врата, через которые неприятель врывался в крепость при приступе, засыпали землей с каменьями, и теперь они — словно сама стена. Ярость обуяла злого короля, и во гневе не мыслит он оставить осаду, что стоит ему так дорого! И, верно, гордыня твердит Сигизмунду: как уйти и града не взять, коли у него, Сигизмунда, сил военных в десятеро, а то уже и боле раз более наших. Стена наша нерушима, пушки наши сильнее, но во всем прочем мы много слабее. И все более тяжко будет терпеть те беды великие, кои Господь нам уготовал, дабы смирить гордыню нашу и укрепить в Вере.
Вчера двадцать второго дни октября приказал воевода Смоленский учинить опись всего лесу, что в крепости есть, и приказал, чтоб того лесу никто не развозил. А означает оный запрет, что не только что ничего, кроме всего, для обороны потребного, в крепости возводить не будут, но и очагов топить вскоре станет нечем. Стало быть, зима нас ждет жестокая.
Но радуется сердце мое, поелику вижу я, как крепки духом многие и многие братья и сестры мои во Христе, как отважны они духом и готовы принять всякое бедствие, но врагам победы не даровати!
— Владыко! Дозволь войти!
Архиепископ Сергий с досадой опустил перо в чернильницу. Не всегда удается так вот собраться с мыслями, ни на что не отвлекаясь, не испытывая сомнений: а те ли чувства и мысли поверишь бумаге, которые можно ей поверять?..
…Вести свои записи владыка начал с первых дней осады Смоленска, однако писал не каждый день. Не было времени. Прежде, когда ему приходилось посещать окрестные храмы и монастыри, по делам епархии бывать в Москве, а у себя в Смоленске принимать настоятелей и игуменов, вести бесконечные дела, — Сергию казалось, что свободное время для размышлений всегда находится. Сейчас же, когда он уже не мог никуда ездить, не мог покинуть город, — времени не оставалось совсем. Кроме ежедневных литургии и всенощной, постоянных молебнов об убиенных, которые владыка почитал необходимым служить сам, приходилось окормлять тех, кто в кровавой сумятице этих страшных дней держал оборону Смоленской крепости. Люди ныне нуждались в утешении. Прежде владыке и в голову не пришло бы самому всех их принимать, да и не было в этом никакой надобности. Теперь все изменилось — ему, призвавшему смолян на сопротивление, надлежало поддерживать веру в правоту своего дела.
К концу дня, уже после долгой вечерней службы, он обычно чувствовал себя так, словно прошел многие и многие версты крестным ходом, и на каждой версте встречал страждущих и утешал, благословлял, напутствовал, а их становилось только больше. И чем дале, тем боле тяготил архиепископа тот тяжкий грех, что взял он на себя в самом начале обороны…
Но Сергий понимал, что сейчас не время для самобичеваний, что должно трудиться, поддерживая веру людей и в себя, и в неотвратимость победы. И притом — что долг его еще и вести летопись страшных событий, свидетелем и участником которых он стал. А потому использовал всякий свободный час для того, чтобы остаться наедине с кипой бумажных листов, пучком гусиных перьев в глиняном стакане, бронзовыми чернильницей и песочницей.