Стена
Шрифт:
«Пресвятая Троица, помогай нам», — привычно прошептал архиепископ.
Каждый день, каждый час он видел, что не может проявить слабины на людях, видел как востребованы смолянами его вера в победу и его духовная бодрость.
В конце декабря Шеин сообщил владыке отрадную весть: по весне он собрался, наконец-то, выдать замуж свою своенравную племянницу. И не за Андрея Дедюшина, который годами ходил в ее женихах. Сердцем неприступной красавицы завладел дерзкий похититель королевского штандарта — Григорий Колдырев. Сплетничали, впрочем, что и не только сердцем, но досужих разговоров архиерей не терпел. Когда Григорий и Катерина,
Не знал владыка, что этому обручению предшествовал серьезный разговор. На другой же день после своего ночного подвига Колдырев явился к воеводе и попросил руки Катерины. Шеин выслушал его невозмутимо. Потом сказал:
— Просьба твоя мне по душе. Суди сам: девке двадцать шестой год, а она все замуж нейдет. Давно б в монастырь отправил, да какая из нее монахиня? А тут и она согласна, да не то согласна — рвется с тобой под венец!
Колдыревская всегдашняя улыбка, последнее время не сходившая с его лица, растянулась прямо-таки до ушей:
— Значит, можно венчаться?
— Обручайтесь сразу после поста, — сказал Михаил. — Но вот что… давай-ка свадьбу сыграем после Пасхи. На Красную горку. [89] Уж четыре-то месяца, чаю, подождете?
— Целых четыре месяца! — воскликнул Колдырев. — Да это ж целый век! Что ж так, воевода? За что казнишь?
Михаил подмигнул и хлопнул Колдырева по плечу:
— Не скажи. Не казню — доверие выказываю. Раз у вас все честно, и Катька — то, знаю я, и ценю — тебе спасибо, в честных девках пока ходит…
89
Красной горкой в народе принято было называть службы второй Пасхальной недели.
Григорий покраснел до кончиков ушей…
— Не она, не боись, то мне Лаврентий доложил, — воевода хохотнул в бороду, — то пускай, он продолжил, — и люди это увидят. Спешат под венец, когда грех небольшой да живот большой покрыть надобно. Но если греха не было, так надо все, как положено, делать. Пусть между обручением и свадьбой, если не полгода, так хотя бы четыре месяца пройдут.
— Но, Михал Борисыч! — Григорий прилюдно воеводу всегда величал по-старому, по имени отчеству и с легким поклоном, но с глазу на глаз либо при близких мог запросто назвать по имени. Однако тут он, ошалев от воеводиной осведомленности, потупившись в пол, перешел на просительно-извинительный тон. — Михаил Борисыч, помилуй! Ждать я бы смог, сколь надо. Но война ведь!
— Вот то-то и оно, что война, — словно удивился его непониманию очевидных вещей Шеин. — А такое событие, как свадьба, да в воеводиной семье — это сейчас не частное дело — его особо людям нашим нужно показать. Может, за это время к нам помощь подойдет, так пир на весь мир закатим. Ну, а если еще осада будет длиться, так тем более, нужно найти, чем людей возвеселить, дух поднять, сердца порадовать. Зима минет, хоть
Колдырев не обиделся, поняв, что Михаилу столь понравилось, как приободрились смоляне после сожжения королевского штандарта, что теперь он собрался превратить самый радостный для него день в новую издевку над врагом.
Что ж, он, в конце концов, на то и воевода. «А хотя что это я, — тотчас укорил себя Гриша. — Эти-то три месяца живу же, как монах, и ведь, покуда с Катей не обнялся, и не вспоминал о женской ласке. Правду когда-то мне говаривал покойный батюшка Дмитрий Станиславович: война в жизни все заменяет… А если кому и на войне невтерпеж, так это со страху».
Обручение, состоявшееся в Мономаховом соборе, они отпраздновали скромно — и стол уже особо накрыть было нечем, да и людей, занятых ежедневным несением службы, нельзя было надолго от дел отрывать. В воеводской избе собралась только семья Шеина, пришли Горчаков, Лаврентий Логачев, несколько наиболее близких воеводе стрельцов и, конечно, Фриц и Санька. Последним, неожиданно для всех, явился Дедюшин. Принес в подарок туесок меда, чем очень всех обрадовал. Стол был беден: хлеб, сушеная рыба, квас да капуста — свои собственные немалые запасы воевода еще месяц назад сдал на общий склад для пропитания осадных людей.
Раз, когда они жили еще в палатах, Евдокия, хлопоча по хозяйству, попросила Григория принести из сушила соли — никого из слуг под рукой не оказалось. Фриц увязался с ним и был поражен обилию сушеной и вяленой рыбы. С потолка свисало с несколько дюжин огромных рыбин — эту семгу так и называли «вислой», беремени-вязанки щук и лещей, пучки вязиги… Стояли раскрытые мешки с пластями — тонкими сушеными кусочками — лещевыми, язевыми, щучьими, стерляжьими. Тут же в кадках были снетки и — отдельно — всякий сущ, мелкая сушеная рыбка.
— Зачем столько рыбы, Григорий? — спросил немец.
— А это еще не все! В леднике должны быть и осетры длинные с Волги, и бочки судачины, лещевины, щучины, семги, черной икры…
— Григорий, я понимаю, вы готовились на случай осады. Но почему вы запасли только рыбу? Я хочу колбасу, я хочу мясо.
— Извини, Фриц, мясоед у нас только пятьдесят один день в году. Но, поверь, как сварит Евдокия кашу с рыбной головизной, ты забудешь всю колбасу Германии.
Теперь о той каше каждый день можно было только мечтать. Правда, и Горчаков сделал царский подарок — притащил полбочонка вина — все, что осталось от его некогда богатого погреба. Хлеб с медом и доброе вино — как-никак, стол все же получился праздничный. Да и по осадному времени лучше всего для любого стола подходило монастырское правило: «Что ти поставят, о том не роптати».
— Ты прости меня, Григорий! — Дедюшин первый подошел к Колдыреву. — Мой грех: как увидал я, что ты со своими людьми к Днепру крадешься, я Бог знает, что возомнил! А что донес на тебя…
— Так и я бы на твоем месте донес… — Григорий испытывал отчаянную неловкость: как бы там ни было, но он увел у Андрея невесту. — Ты все правильно сделал, и молодец, что шум не поднял: не то забегали бы наши с факелами, стрелять начали — тут уж нам нипочем было б в польский табор потихоньку не пройти.