Беда! Беда! Жуан в адуДебош устроил. Сел в жаровню,Кричит: «Не так! Поставьте ровно!Кладите дров, не то уйду!Побольше масла! Жарьте шибче!Я знаю, на мои ошибкиВ самом аду не хватит дров».Мы жжем.
В е л ь з е в у л
А он?
Ч е р т
Вполне здоров.Кричит: «Шпана! Сажайте вилыВот в этот бок. Когда любилаМеня мадам де Попурри,Мне было жарче, черт дери!Побольше масла, чтоб, как пончик,Я был поджарен, как гренок,Был жирен! Больше дров у ног!»Нам с ним вовеки не покончить.Влюбил окрестных дам и дев.Мигает им, рукою машет.Знакомых встретил, пьет из чашиОн олово и, захмелев,Кричит, что хуже пил он зелье,Что знал и худшие постели…Мы утомились, не сумевС ним сладить.
В е л ь з е в у л
Привести Жуана!
(Все
это в высшей мере странно!)
(Входит Жуан)
Д о н — Ж у а н
Я здесь. Кто звал меня?
В е л ь з е в у л
До насДошли такого рода слухи:Что шлюхи все и потаскухиТобой совращены. И разТы не сумел в аду с почетомВести себя и по подсчетамИстратил двести кубов дров —Ступай на землю. Будь здоров.
Д о н — Ж у а н
Прискорбно слышать. Но увы —Уйду. Меня прогнали вы.
(Чертям)
Эй черти! Дать штаны с лампасом.Где плащ? Где шпага? Пистолет?Где шляпа? Где ботфорты? Нет!Не те: а эти. По рассказамВот так я должен быть одет.Готово. В путь пора. Синьоры,Я вновь иду к вам. Где мужья,Дуэньи, тетки? Вот мояСо мною шпага. Вновь укоры,Влюбленья страстные, глаза,Обманы и монеты заУменье лгать. Теперь не скороЯ вас увижу, господа.Прощайте, может, навсегда.
(Уходит)
ЗАНАВЕС
1938 год
К ОБРАЗУ ДОН-ЖУАНА В ПОЭЗИИ Д. САМОЙЛОВА
«Конец Дон-Жуана» написан в восемнадцатилетнем возрасте. Почти через сорок лет, в 1976 году, появился «Старый Дон-Жуан». Помнил ли сам автор о своем юношеском опыте? Не сомневаюсь. На это есть и указание в самом тексте, где Череп Командора говорит: «Сорок лет в пыли и прахе я валялся в бездорожье». Повторное обращение к одной и той же теме, герою, мотиву для Самойлова отнюдь не исключение, скорее закономерность. Стиховых пар наберется, конечно, гораздо больше, чем поэмных, но и перекличка «Чайной» и «Шагов Командора», «Ближних стран» и «Первой повести», «Снегопада» и «Возвращения» тоже весьма симптоматична. Как будто в разных зеркалах отражаются одни и те же или похожие события и люди. Возвращение к самому себе — предмет особого исследования, если брать поэтическое наследие Д. Самойлова в целом. Здесь, в пояснении к публикации одной из ранних поэм, этот поворот взгляда может быть лишь обозначен как документальный факт и как заявка на его изучение. Случай Дон Жуана наиболее прозрачен, поэтому с него легко начинать.
Юношеская поэма «Конец Дон-Жуана», естественно, еще далека от стилистического совершенства. Здесь и вкрапление фаустианских мотивов (появление Мефистофеля), и торчащие автобиографические ушки, и отзвуки злободневности:
В е л ь з е в у л
Любил ли Пастернака?
Д о н — Ж у а н
Любил, и очень, но однако…
В е л ь з е в у л
Без оправданий! Есть грехи.
Как формалиста, в вечный пламень.
Но — что важно — Дон Жуан, по сюжетному повороту попадающий на тот свет, остается и там нераскаянным грешником: «Я знаю, на мои ошибки в самом аду не хватит дров». Своеобразный стоицизм и отрицание Страшного суда. Тот свет изображен, как этот. Бравый забияка Дон Жуан не только не сникает, не боится и не теряет лица, а вносит смуту в мрачную атмосферу ада, и, не найдя управы на бьющую через край жизненную силу, его высылают обратно на этот свет за «нарушение режима».
Он благополучно старится согласно законам природы и с протестом против этих законов («Старость — ничего нет гаже», «Неужели смерти мало, что ты нас караешь дважды») появляется уже на страницах «Старого Дон-Жуана». Поблекший, грустный, но стоящий на своем: «Ни о чем жалеть не стоит, ни о чем не стоит помнить». Неверие ни в наказание, ни в награду там, где «тьма без времени и воли», по-прежнему при нем, как и у того задорного весельчака и любителя наслаждений сорок лет назад.
Приведу мнение автора о своем персонаже, изложенное в письме к Л. К. Чуковской (июнь-июль 1976 г.):
«О Дон-Жуане Вы правильно судите, соизмеряя его с собой. Но я где-то тоже его соизмеряю с Вами и не в его пользу.
Его старость — расплата за бездуховность, за безделие, за отсутствие творчества и идеализма. Вот как я это понимаю. Он бабник, прагматик — таковы большинство из нас. И за это карает старость. Но это общая идея. А еще есть тип, который мне во многом нравится, — лихой малый, дуэлянт, который Черепа испугался лишь от неожиданности. И который где-то вдруг прозревает: «А скажи мне, Череп, что там — за углом, за поворотом?»
К тому же и ремарки ловко вставлены в стих. Это же удовольствие. Очень прошу Вас быть поснисходительнее к этому человеку. И к автору тоже». Но это еще не все. В рукописных стиховых тетрадях я нашла наброски к «Юному Дон-Жуану», помеченные 1988 годом:
По Кастилии суровойЕдет юный Дон-Жуан,Полон счастья и надеждыИ влюбляется во всех.В сеньориту молодую,И в служанку разбитную,И в крестьянку полевую,А влюбляться — разве грех.Он совсем не соблазнитель,Просто юный человек.Нескончаемое счастье —В этом мире пребывать —Уходить, не возвращаться,Целовать и забывать.Едет он, отмечен БогомИ на пекло обречен,И легендами оболганИ любимыми прощен.
Как видим, круг замкнулся — на восславлении этой, посюсторонней жизни. Ибо другой не дано, да и не надо.
Образ Дон Жуана при всех трех попытках обращения к нему сохраняет у Самойлова свою целостность и единство.
Пестель, Поэт и Анна
Там Анна пела с самого утраИ что-то шила или вышивала.И песня, долетая со двора,Ему невольно сердце волновала.А Пестель думал: "Ах, как он рассеян!Как на иголках! Мог бы хоть присесть!Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.И молод. И не станет фарисеем".Он думал: "И, конечно, расцвететЕго талант, при должном направленьи,Когда себе Россия обрететСвободу и достойное правленье".— Позвольте мне чубук, я закурю.— Пожалуйте огня.— Благодарю.А Пушкин думал: "Он весьма уменИ крепок духом. Видно, метит в Бруты.Но времена для брутов слишком круты.И не из брутов ли Наполеон?"Шел разговор о равенстве сословий.— Как всех равнять? Народы так бедны, —Заметил Пушкин, — что и в наши дниДля равенства достойных нет сословий.И потому дворянства назначенье —Хранить народа честь и просвещенье.— О, да, — ответил Пестель, — если тронНаходится в стране в руках деспота,Тогда дворянства первая заботаСменить основы власти и закон.— Увы, —
ответил Пушкин, — тех основНе пожалеет разве Пугачев…— Мужицкий бунт бессмыслен… — За окномНе умолкая распевала Анна.И пахнул двор соседа-молдаванаБараньей шкурой, хлевом и вином.День наполнялся нежной синевой,Как ведра из бездонного колодца.И голос был высок: вот-вот сорвется.А Пушкин думал: "Анна! Боже мой!"— Но, не борясь, мы потакаем злу, —Заметил Пестель, — бережем тиранство.— Ах, русское тиранство-дилетантство,Я бы учил тиранов ремеслу, —Ответил Пушкин. "Что за резвый ум, —Подумал Пестель, — столько наблюденийИ мало основательных идей".— Но тупость рабства сокрушает гений!— На гения отыщется злодей, —Ответил Пушкин. Впрочем, разговорБыл славный. Говорили о Ликурге,И о Солоне, и о Петербурге,И что Россия рвется на простор.Об Азии, Кавказе и о Данте,И о движенье князя Ипсиланти.Заговорили о любви.— Она, — Заметил Пушкин, — с вашей точки зреньяПолезна лишь для граждан умноженьяИ, значит, тоже в рамки введена. —Тут Пестель улыбнулся. — Я душойМатерьялист, но протестует разум. —С улыбкой он казался светлоглазым.И Пушкин вдруг подумал: "В этом соль!"Они простились. Пестель уходилПо улице разъезженной и грязной,И Александр, разнеженный и праздный,Рассеянно в окно за ним следил.Шел русский Брут. Глядел вослед емуРоссийский гений с грустью без причины.Деревья, как зеленые кувшины,Хранили утра хлад и синеву.Он эту фразу записал в дневник —О разуме и сердце. Лоб наморщив,Сказал себе: "Он тоже заговорщик.И некуда податься, кроме них".В соседний двор вползла каруца цугом,Залаял пес. На воздухе упругомКачались ветки, полные листвой.Стоял апрель. И жизнь была желанна.Он вновь услышал — распевает Анна.И задохнулся: "Анна! Боже мой!"
Pestel, the Poet, and Anna
Since early morning, Anna sang, with artOf sewing and embroidery in making.As songs descended flowing from the yard,His heart gave in to tenderness of aching.That instance Pestel thought: "Young man lacks patience.Too absent-minded, would not even sit.And yet, he harbors hope, as too unfitHis youth is for hypocrisy's temptations.He thought: "As Russia undergoes itsSuccessful bid for liberties and properAuthority in place, a space to prosperShall come to stately nature of his gifts.""In that chibouk of yours — if you could findSome light." "Well, but of course." "Oh, most kind."While Pushkin thought: "He has a potent mindAnd mighty will. Though Brutus-like behaviorOf his is misaligned with era's fervor.And wasn't Bonaparte of Brutus kind?"Equality and classes. Less than eagerWas Pushkin on the subject. "With the restTo equalize the paupers? — when at bestConditions for equality are meager.Toward the poor it is gentry's obligation —In dignity to foster education.""Of course," responded Pestel, "since the throneRemains the despot's undisputed booty,The gentry has inalienable dutyTo form the base for changes of its own.""Alas," was Pushkin's answer. Bases ofSuch piety gave rise to Pugachev."The peasantry revolting…" Too divineA contrast, Anna's voice was ceaseless labor.The yard of the Moldavian, old neighbor,Brought scents of sheepskin, cattle-shed, and wine.The day was filled with azure, of the sortThat buckets grace from wells of deepest posture.And voice… that voice with heights on verge of ruptureCaught Pushkin thinking: "Anna! Dear Lord!""Without fight, we peacefully evade,"Came Pestel's protest, "tyranny, its evil.""Ahh, tyranny in Russia — senseless drivel,The tyrants hardly mastered their trade,"Said Pushkin. "What a truly frisky mind,"Thought Pestel to himself, "A wealth of comments,Yet paucity of reasonable thoughts.""A genius can end the serfdom's torments!""In politics, a genius destructs,"Responded Pushkin. Topics overallWere pleasant in discussion. Of Lycurgus,Of Solon, of St. Petersburg, of focusIn Russia to expend beyond control.Of Asia, of the Caucasus, of Dante,Of insurrection, led by Ipsilanti.They spoke of love, thus thwarting likely pause."Love," Pushkin asked, "in your envisioned nationHas merits just for human propagation,Thus being driven by a set of lasting laws?"A smile came to Pestel, void of glee."Materialist at heart, I live meanwhileWith reason in discord. His light-eyed smileLed Pushkin to conclude: "And that's the key!"They parted. Pestel sauntered through the breadthOf muddy streets, conspicuous and livid,As Alexander's absent-minded spiritWas contemplating his departing steps.There walked he, Russian Brutus. Storing grief,The gaze of Russian genius pursued him.The azure and the chill, and ever fulsomeTrees' greenery formed morning's leitmotif.He made a written entry of that phrase —On heart and reason. Dutiful to ponder,He told himself: "And thus, another plotter.What choice we have, but join their ranks."A shabby wagon crept across the village.The hound barked. The branches wrought with leafageWere shaking through the morning's breezy cold.In April, lust for life was filled with yearning.And once again, he heard it — Anna's singing.And gasped through passion: "Anna! Dear Lord!" [20]