Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
— Если есть чем украсить жизнь, укрась её, — сонно сказал Фёдор Алексеевич.
— Отменил бы ты указ носить бабьи охабни провинившимся дворянам.
— Бабьи охабни носят робкие сердцем, кто с поля боя бежал.
— Господь Бог убийц прощает. Зачем позорить людей? Позор отца на всё семейство ложится. Детишек-то небось, как зверят, травят, и ровесники, и взрослые дураки.
— Милость царицы — цветы царства. — Фёдор Алексеевич дотронулся рукой до щёчки Агафьи Семёновны и заснул. Засмеялся во сне, и уж так славно.
...Царь спал,
Игумен Симеон Крашенинников после молебна помазал елеем воинство своё, и первым Афанасия, сына Аввакума, принёсшего из Мезени оружие, произведённое и освящённое его батюшкой, протопопом — берестяные грамотки с личинами царей и архиереев, истребивших святость древнего обряда. На Афанасия глядели с горестным умилением: вылитый Аввакум, только шея-то длиннющая — лебедёнок! Дело предстоит страшное, рукастым медведям царёвым только лапой махнуть — слетит головушка.
Глаза у паренька — соколиками, отцовской породы, да ведь и человек северный, в Мезени родился. Шестнадцатый годок. С рыбаками в море хаживал.
Море — страх Божий, но простор, воля, а завтра — зверю в пасть.
Испивши святой воды, заговорщики легли спать. На полу, на тулупы. Через два часа их подняли. Помолились, попросили друг у друга прощения, пошли. По двое, по трое.
Проста была русская жизнь. Хочешь на царя поглядеть, ступай в Кремль, в Успенский собор. Тут тебе и царь, и патриарх, и бояре — краса да гроза Московского царства.
Афанасий шёл вместе с Герасимом Шапочкиным. Герасим нёс узел. В узле большая корчага с дёгтем, в корчаге палка, обмотанная тряпьём. У Афанасия в торбе за плечами лежали отцовские берестяные картинки.
В Кремль вошли через Спасские ворота.
Герасим, показывая на Ивана Великого, сказал:
— Давай-ка поменяемся. Я полезу на колокольню, а ты ступай в Архангельский собор. Там он, медный гроб царя Алексея.
— Зачем меняться? — не понял Афанасий. — Я в соборе не был, не знаю, где чего.
— С Ивана Великого — не уйти от царских слуг. Лесенка узкая, ступеней небось сотни полторы. Схватят.
— А тебя?
— Я рад пострадать ради Христа. А ты — сын батюшки Аввакума. Дознаются — быть беде. Языки страстотерпцам пустозерским резали, персты и руки рубили — чего ещё-то ждать? Сруб?.. Ты и палку-то в руки не бери. Опрокинь на поганца весь горшок — и за дверь, да в толпу. Да шапку-то на голову надвинь, по самые брови — они и не углядят.
— А как царёв гроб распознать?
— Написано: царь Алексей Михайлович. Ходи, кланяйся, а сам смотри.
Богоявление — праздник вдохновенный. Открывается истина: человек, да хоть какой, Богу родня. Служба святейшему Иоакиму удалась, огромный Успенский собор ярче паникадила и свечей светился Духом Святым. Сей свет был на лицах священства, на лицах прихожан.
Царь стоял на клиросе.
И когда пели славу сию Господу, пришедшие в храм с умыслом принялись гасить свечи восковые и ставить вместо них свечи сальные. Люди увидели богохульство, поднялся шум, и тогда заговорщики с безумной яростью, с палками в пакле, коими колеса мажут, кинулись к иконостасу. Мазали хоругви, налой, пол горнего места, иконы. Кричали:
— Будьте вы прокляты, никонияне! Будь ты проклят, царь-отступник!
Злодеев хватали, те отбивались, народ побежал из собора вон.
И на голову людям с Ивана Великого полетели бумажные листы и бересты. На бумажках письмена о злодеяниях царя Алексея и патриарха, замучивших до смерти праведниц-сестёр Морозову, Урусову, рабу Божию Марию, казнённого в Ижме усечением главы блаженного Киприана, мучеников, сожжённых в срубах.
Афанасий Аввакумович отыскал гробницу царя Алексея Михайловича, когда уж переполох начался. Мазал дёгтем ненавистное имя и усыпальницу крест-накрест, крест-накрест и не мог остановиться, покуда приставы руки ему не заломили.
Царь Фёдор Алексеевич, переживши неистовство, не дрогнул, патриарх Иоаким тоже явил твёрдость отческую. Крестный ход из Кремля на Москву-реку двинулся в срок. Во искупление греха бунтовщиков людей окуналось во Иордань втрое против обычного, а мороз был знатный, Кремлёвская стена местами инеем обросла.
Пойманных раскольников, осквернителей праздника, святынь и гробниц, в тот же день употчевали кнутами. Герасим Шапочкин был поднят на дыбы, а юного Афанасия, сына Аввакума, жгли огнём.
И раскрылось: бунт раскольников — затея пустозерская, Аввакум, расстриженный протопоп, дотянулся рукою из своего ледяного далека до бородёнки царя Фёдора, ухватил-таки, пребольно дёрнул.
Сколько унесли с собою пустозерских берест с хульными словами о царях, о Никоне, о патриархах восточных, о владыках — неведомо, а укоризны в них все запретительные. И не токмо от Священного Писания, но и от божественных уст Спасителя.
Господи! Вот ведь как дела сходятся!
В эти самые дни, для Фёдора Алексеевича весьма горестные, — отцу-самодержцу поругание, царству Русскому поругание, — пришла отписка пустозерского воеводы стряпчего Андреяна Тихоновича Хоненева: «В остроге-де тюрьмы, где сидят ссыльные Аввакум с товарищами, все худы и развалились же, а починить тех тюрем нельзя ж, все сгнили, а вновь построить без твоего, великого государя, указу не смею».
Ответ был отправлен без промедления, тотчас: «Тюремный двор построить вновь, буде починить не мочно. А строить велеть тот тюремный двор с великим береженьем, чтоб из тюрьмы колодников кто не ушёл. А строить преж велеть тюремный тын, а избы после с великим же остерегательством».