Странник века
Шрифт:
Ханс заметил, что никто, совершенно никто на всем вандернбургском кладбище не позволял себе ни малейшей улыбки даже при обращении друг к другу. Подобная солидарность показалась ему невероятной. Разве не столь же резонно здесь смеяться, как и плакать? смеяться от чистого изумления, от непостижимости, от дива быть живым? Но казалось, что посетители видят перед собой не могильные плиты, а зеркала. Вдовы упивались отчаянием, откинув вуаль и отрабатывая различные преамбулы к потере чувств. Мужчины энергично встряхивали зонты, напрягали плечи, стискивали челюсти. Загипнотизированные этим спектаклем дети подражали родителям со всей доступной им серьезностью. Каждый раз, когда раздавалось рыдание, другое рыдание, по соседству, слегка наращивало свое звучание. Среди множества черных силуэтов Ханс вдруг узнал размалеванный, опухший профиль госпожи Питцин. Заметив, что она пребывает в глубоком трансе и, рыдая, вытирает слезы под сеткой вуали, он решил ее не беспокоить и прошел мимо.
Наверху, в конце тропы, глазам его предстало странное зрелище: в стороне, на холмике,
Недалеко от выхода, отвлекшись на чтение дат и имен, Ханс чуть не споткнулся о могильную плиту, почти незаметную в высоких сорняках. Голос, неизвестно откуда взявшийся голос у него за спиной, предостерегающе крикнул: «Поосторожнее там с ребятами, хе-хе!» Оказалось, что это могильщик. Ханс обернулся и оглядел его с интересом. Его удивило, что могильщик был молод (интересно, почему принято считать, что все могильщики старики?) и довольно улыбчив. Как дела? много ли работы, маэстро? спросил Ханс, чтобы хоть что-нибудь спросить. Ты просто не поверишь! ответил могильщик, но работу нам задают живые. А что до тутошних ребят, так я их по-доброму называю, так тутошние ребята вполне себе тихие, хе-хе. Извините, сказал Ханс, я хотел (почему ты со мной на «вы», запротестовал могильщик, разве я такой страшный?), хорошо, извини, я первый раз на кладбище и хотел тебя спросить, много ли народу приходит сюда в обычные дни. Много ли? рассмеялся могильщик, да ни души! сюда приходят раз в году, сегодня, в День усопших. Ну что ж, сказал Ханс, хлопая могильщика по спине (неправдоподобно твердой, словно выпиленной из дерева спине), мне пора, рад был познакомиться! всех благ! Спасибо, тебе тоже, ответил могильщик, и, коли понадоблюсь, ты знаешь, где меня найти. Надеюсь, уж не обижайся! что не понадобишься, ответил Ханс. Это вопрос терпения, хе-хе! попрощался с ним могильщик, приветственно подняв руку.
То, что Ханс первым делом увидел сквозь решетку ограды, не было высоченной тульей, шелковым прозрачным чулком или черным бархатным камзолом, нет! это был острый, хищный нос председателя городского совета Ратцтринкера, выходившего из ландо. Вслед за тем наружу выбрались усы председателя, и в ту же секунду лакей опустил откидной верх экипажа. Едва его превосходительство ступил на землю, другой лакей подал ему похоронный венок, который Ратцтринкер принял, словно церемониальный спасательный круг. Его свита медленно двинулась вперед, снисходительно принимая знаки почтения встречных посетителей. Проходя мимо Олафа, председатель Ратцтринкер скосил глаза на лакея, и тот плеснул на колени нищему струйку медяков. Добрый день, ваше превосходительство, пробормотал Ханс, столкнувшись с Ратцтринкером в воротах. Председатель городского совета остановился, передал венок лакею, прикоснулся к полям шляпы и ответил на приветствие с преднамеренным опозданием. Они обменялись формальными любезностями, поговорили об ухудшившейся погоде, однако, прежде чем проститься, господин Ратцтринкер шагнул вперед. Он оглядел Ханса с головы до ног, указал на его берет и небрежно обронил: Якобинцы не приветствуются в Вандернбурге. Равно как и прелюбодеи. Вообразите же, каков наш взгляд на прелюбодеев-якобинцев. Полиция, сами понимаете, в тревоге. Всего вам доброго.
До пещеры он добрался вместе с ночью. Шарманщик разговаривал с Ламбергом, тот принес ему ужин. Ханс сел на камень и успокоил встревоженный загривок Франца. Ты пришел, кхэ-кхэ, как раз вовремя, просипел старик, я рассказывал Ламбергу свой вчерашний сон (как вы себя чувствуете? спросил Ханс), я? кхэ-кхэ, хорошо, отлично! ты просто мне как мать родная! нет, ты лучше послушай! мне приснилось, кхэ-кхэ, что я в лесу, один, и мне так холодно, словно я голый, и я начинаю дрожать… кхэ-кхэ, дрожать, и чем больше дрожу, тем сильнее потею, странно, правда? но вместо капе… кхэ-кхэ, вместо капель пота мое тело исторгает звуки, представляешь? что-то вроде нот, и ветер носит их по лесу, кхэ-кхэ, и музыка звучит уже как- то знакомо, а я все дрожу и звучу и наконец, кхэ-кхэ, узнаю эту мелодию, которая льется из моего тела, и тут же просыпаюсь (от изумления? спросил Ламберг), не-ет! кхэ-кхэ, от голода!
Ханс рассмеялся. Но сразу же снова стал серьезным. Шарманщик протянул к нему тощую руку, подзывая его поближе, и радостно спросил: Ну? как там Олаф?
Нет, дочь моя, нет, говорил ей в ухо отец Пигхерцог, в то время как колокола на круглой башне выкашливали полуденные удары с таким же дребезжанием, с каким монеты сыплются в сосуд богоугодного волеизъявления, успокойся, дочь моя! будет лучше, если, несмотря ни на что, ты никому ничего не расскажешь, nemo infirmitatis animi immune est [164] , я тебя понимаю, мы однажды говорили с тобой об этом, помнишь? как бы ни сильна была твоя боль, только ты сумеешь ее перебороть, именно это делает нас достойными Бога: способность обратить зло в добро, в прощение! нет, конечно нет, дочь моя! я не говорю, что Богу угодно, чтобы ты так страдала, я говорю, что Богу угодно, чтобы в конце этих страданий ты ощутила любовь, за что тебе многажды воздастся. А посему, дочь моя, лучше никому не рассказывать о том, что с тобой случилось.
164
Здесь:
У подножия другой, остроконечной церковной башни шевелили губами, кивали, ежились, защищаясь от холодного ветра и придерживая головные уборы, Софи и госпожа Левин. Немного впереди председатель городского совета Ратцтринкер и господин Готлиб приветственно стаскивали шляпы со своих черепов, хотя в тусклом свете дня и на таком расстоянии могло показаться совсем противоположное: что эти господа вынимают свои черепа из неподвижных шляп. Последняя сальная фраза его превосходительства, произнесенная перед прощальным поклоном, поплыла в воздухе, заползла по трещинам на башню, поднялась по влажным, осенним ступенькам, проскользнула между плоскими тучами и постепенно растаяла: «…Повторюсь, сударыня: вы выглядите ослепительно, ничто так не подпитывает женскую прелесть, как восторги близкой свадьбы!..»
Хотя это длилось всего лишь секунду, госпожа Левин испытала безмерное счастье оттого, что с ней поздоровался сам господин Ратцтринкер. Конечно, немаловажную роль в этом сыграло присутствие Готлибов. Но все же! господин председатель городского совета впервые оказал ей такую милость, впервые обратился к ней лично, произнес ее имя. Иными словами, признал в ней уважаемую, принятую в обществе персону, добрую христианку, наконец. В эту минуту, как никогда прежде, она чувствовала себя способной совершить то, что уже давно намеревалась совершить. То, что когда-то попросил ее сделать сосед, служивший городским жандармом. Госпожа Левин подождала, пока проедут все экипажи, и лишь тогда пересекла Стрельчатую улицу. Нужно было поторапливаться. Оставался только час до того времени, когда она обычно подает обед супругу, по-прежнему не желавшему ходить к мессе; к тому же ей пришлось ему солгать, чтобы иметь возможность задержаться. Всякий раз, когда ей приходилось ему лгать, она впадала в панику, поскольку муж раскусывал ее, как ей казалось, немедленно и сразу. Но сегодня, помимо страха, она ощущала восторг, потому что обрела возможность принести пользу, истинную пользу власти. Госпожа Левин оглянулась по сторонам, убеждаясь, что никто за ней не следит. И ускорила шаг. Путь ее лежал на улицу Шпоры. Сейчас она чувствовала себя сильной, как никогда.
А-ха, клацнул зубами комиссар. Капрал, вы записали? Продолжайте.
Госпожа Левин разом превратилась в поток красноречия. Она едва успевала переводить дыхание и выныривать из транса, пока комиссар мобилизовывал свою челюсть, чтобы задать следующий вопрос. На некоторые вопросы отвечать было легко: профессиональная деятельность господина Ханса, политические взгляды господина Ханса, дружеские связи господина Ханса, книги, циркулирующие через гостиничный номер господина Ханса, бытовые привычки господина Ханса, сомнительная гражданская позиция господина Ханса. Другие вопросы были либо сложнее, либо вызывали сомнения. Но и на них госпожа Левин отвечала бойко, подробно описывая те детали, которые знала, подменяя факты догадками и присочиняя то, чего не знала. Ведь, в конце-то концов! она делала это не только ради себя, но и ради мужа, пусть даже ничего не подозревавшего. Глядишь, в один прекрасный день господин председатель городского совета и его осчастливит своим приветствием!
Комиссар кивал, щелкал зубами, следил, чтобы капрал не потерялся в неудержимом потоке свидетельских показаний. Иногда он поднимал руку, чтобы заткнуть еврейскую суку, и брал несколько секунд на следующий вопрос.
Когда материала набралось больше нужного, комиссар устало поднял обе руки и, не глядя на еврейку, произнес: Премного благодарен за визит.
Стоя перед письменным столом, господин Готлиб заканчивал ревизию приданого: семейные драгоценности, заморские веера, кожаные перчатки, тонкие щеточки, флаконы с ароматической водой, дорогие морские губки, массивные бонбоньерки. После каждой паузы между пунктами списка Софи произносила «да» или «точно», а ее отец бурчал что-то вроде «все верно», и подсчеты продолжались.
Как только инвентаризация закончилась, лицо господина Готлиба приобрело торжественное выражение. Он отложил в сторону дымившуюся трубку, одернул жилет и вытянулся в струнку, как генерал, готовый исполнить порученную миссию. Затем он предложил дочери руку и провел ее сквозь стужу длинного коридора. Софи догадалась, что они идут в его комнаты, куда она не заходила уже много лет.
Дорожка света рассекала комнату от массивных окон до задней стены; все остальное тонуло в полумраке. Медленно, чеканя каждый шаг, господин Готлиб подошел к огромному шкафу красного дерева. Дважды повернул ключ, открыл неповоротливый замок, трижды вздохнул, бормоча имя дочери на каждом вздохе. Затем погрузил руки в недра шкафа и извлек оттуда что-то длинное и ослепительное. Софи узнала подвенечное платье матери. Оно казалось невероятно легким. Словно сотканным из света. Софи смотрела на протянутый ей свадебный наряд: ласкающая, шелковистая ткань, небольшая вставка органзы на талии, облако тюля вокруг юбки. Положив платье на руки дочери и словно уступая место невидимому танцору, господин Готлиб произнес: тот самый белый цвет, который так любила твоя мать, цвет яичного белка, по-настоящему белый, самый чистый из всех, тот, что олицетворяет чистое сердце. Ах! если бы она сейчас могла быть с нами! Девочка, девочка моя, скоро ли у меня будут внуки? Я так жалею, что ты едва успела познакомиться со своими дедушками и бабушками. И не хочу, чтобы и с моими внуками вышло так же. Но подожди-ка, дочка! Нужно проверить, годится ли оно тебе.