Суета. Хо-хо, ха-ха
Шрифт:
– Вам такое позволяли?! – еще более удивляется Лидия, и кажется Тамаре, что еще немного – и победит она: забудет подруга о вскрике и, отдав мяч, вступит в игру.
– Это Дед! С ним очень просто было: утро на учебу, день и вечер на свободу. А свобода – это Дед в Кабинете или на прогулке, а мы… Нам даже разрешалось выстраивать из мебели баррикады. Разрешалось орать и по-уличному ругаться.
– Неужели?! Неужели он такой? А кажется… А дуэли? Что за дуэли?
– О-о-о! – смеясь, тянет Тамара, уже почему-то зная, что боль не вернется и что своего она добьется. – Это, как и войны, в основном с Гришей. И обычно на щелчки!
– Это
– Так: подставляешь лоб под щелчки, и кто первый пощады попросит – тот и «мертв».
Лидия хохочет:
– И кто же обычно «умирал»?
– Я. Крепостью лба не вышла, – смеется и Тамара. – Но я мстила обидчику – как только «воскресала», так мстить и начинала. Помню, после одной такой дуэли как раз играли мы в «десяточку». Это в коридоре, на первом этаже, было. Стою я, «ути-тюти козявочка», – голова еще гудит, на лбу шишка. Передо мной в очереди Гришка, с мячом. Прямо передо мной. Я затылок его глазами буравлю, смертельно ненавижу. А он мяч несколько раз о пол отобьет, на мгновение застынет, прицелится, бросит, в десятку попадет, все назначенные повороты-хлопки выполнит, да еще и через мяч успеет перескочить. Я мяч поймаю и его, Гришку, окликну. Как обернется – мячом ему в лицо…
– Что?! – вскрикивает Лидия.
– Да, все в лицо метила, – утвердительно кивнув, продолжает Тамара. – Только ни разу тогда не попала: он руки очень быстро перед собой выставлял и мяч перехватывал. И снова был его черед в десятку бить. А другие братья, в очереди за мной стоящие, на меня сердились, ругали. За все ругали: за то, что глупая, за то, что из «мертвых» слишком рано вышла, за то, что опять не попала, и за то, что девчонка я. А я стояла, все терпела, ждала мяч и снова пробовала.
– Это же… Тамара, зачем же в лицо?
– Мщение за лоб мой. За «козявочку». За проигрыш.
– А зачем он-то оборачивался, если знал уже?
Тамара хохочет:
– Да он такой был! В нем что-то не налажено было. Или, наоборот, налажено так, чтобы меня с ума сводить. Ну, а как все в нем в правильность срослось, так мы друг от друга и отцепились.
– И долго та игра продолжалась?
– Между мной и Гришей? Долго. Довольно долго. Другим братьям это скоро надоело, и они отошли, а мы с Гришей друг друга мучили. Он невозмутимо, а я шипя и ругаясь. Вот так. Вот так – такой я была. А теперь хочу еще немного в мяч поиграть. Иначе зачем, зачем ты его все время несла?
Лидия, тут же вспомнив о крике Тамары, как-то недоверчиво, оценивающе на подругу смотрит, но та умилительно вымаливает:
– Лида, Лидочка, давай мячик побросаем, а то уедешь и не с кем мне играть станет.
И Лидия решается: отбежав от Тамары, бросает ей мяч. Тамара ловит. Начинается игра в щиток. Лидии приходится непросто: посланный Тамарой мяч страшновато ловить и сложно удерживать. Потому что бросает та теперь вовсе не по-девичьи, не так, как у моря, – мяч летит крученым, жестким и, даже попав в руки, рвется из них.
– Томочка, поубавь! – приустав, просит Лидия.
И Тамара, словно стараясь поубавить, посылает мяч неуклюже ввысь и в сторону. И летит он в Поле. И Лидия, которая ранее, боясь испортить туфельку соком зелени, избегала ножкой и травинки, теперь, в азарте игры, спешит за мячом в самое буйство трав. Поднимает мяч. Оборачивается к Тамаре. Тяжело дыша. С вопросом:
– А почему вот на этом поле только розовые цветы растут?
– Не знаю!!! – кричит
Воздух над головой Лидии слабо вспыхивает.
Тамара моргает.
Лидия исчезает.
Тамара вдруг отчетливо вспоминает отца.
Вот он – высоченный, плечистый, большеглазый и улыбчивый. Знаток поэзии. Любитель оперы и светского общества. И, словно назло своему сложению, вовсе не любитель спорта или охоты. А также ровным счетом ничего не понимающий в денежных делах. Живет он без забот и всем в семье в безразличием приправленное веселье, пока… пока не узнает правду, скорее лишь малую часть ее. И тогда… и тогда тускнеет и ударяется в религию… В то лето, последнее свое лето, привозит отец в Дом иконы. Словно из заточения вызволенные – поцарапанные, краями битые, красками выцветать намерившиеся, позолотой почти облезшие. Привозит и расставляет по покоям. И так горячо надеется на что-то, на какое-то излечение, что даже Дед, сжалившись над зятем, сам с поклоном икону от него принимает. Проходят дни, и одна вдруг трескается. Трещиной прорезая лик святого. Именно та, которую оставил отец у себя. Поначалу отец плачет, всем показывая рассеченный образ. Потом успокаивается, омертвело как-то. А вскоре исчезает. Выходит из Дома и не возвращается… Дед говорит – море забрало… Вот она, жизнь человека, прикоснувшегося к их роду. Употребленного для его продолжения… Род. НАШ род…
Прикусив губу, отворачивается Тамара от Поля и торопится к Дому.
У порога ее поджидает Уман. Весьма исхудалый.
За обедом ни Мать, ни Дед не выказывают удивления по поводу появления Умана и не осведомляются об отсутствующей Лидии.
5. Такая у него привычка
Утро. А воздух уже пропитан жарой, запахом меда и истомой, склоняющими сидящих за столом к ничегонеделанию. И сидящие за столом неотвязчивому уговору поддаются: Мать откидывается на спинку стула и закрывает глаза, подставляя солнцу лицо; Дед разворачивается креслом к морю – томящемуся ложным, поверхностным, безоблачным небом насланным радушием; Тамара же… у ног ее разомлевший Уман, и вся она немыми восклицаниями о нем и вчерашней победе своей: «…Я вернула Умку! Вернула! Вернула Умку! Спасла! Я сильна! Очень сильна! И я права! ПРАВА! Я спасла Умку. Рыжика моего спасла! Не ушла в нюни – „хорошее“ и „плохое“, а спасла! Я и СЕБЯ спасла! Я спасла!.. Я друга вернула!»
– Тамара?
Услышав голос Деда, Тамара выпадает из восклицаний, вскакивает, мимолетом бросая взгляд на, кажется, заснувшую Мать, и, улыбнувшись лаской и покоем приоткрывшемуся внимательному глазу пса, обходит стол. Останавливается перед Дедом. Ожидая просьбу отвести в Дом, по-тихому, не разбудив Дочь. Но он молчит, его внимание отдано морю. Напоминает о себе:
– Да?
– Нам поговорить следует, – глубоко вздыхает Дед и поднимает глаза к лицу ее; слабо улыбается: – Принеси стул. На случай, если разговор затянется.
– А я так, – сразу же предлагает Тамара, опускаясь коленями на доски помоста.
– Все-таки принеси, – настаивает Дед. – Не с макушкой же твоей мне речь вести.
Тамара поднимается и переносит стул, стараясь ступать неслышно: не тревожить покой Матери и Умана. Поставив стул напротив кресла, садится, ожидая вопросы о Лидии и Поле, а слышит:
– Лукьяна прости и прими.
Изумленно, во всю ширь распахивает глаза и молчит. Дед же продолжает:
– Он давно осознал, что смалодушничал. Прими его.