Свечи
Шрифт:
У него не было левой ноги.
Она осталась где-то там, на на раскисших от крови дорогах – в воронке, вместе с куском металла, с мешком гречки и детским мишкой, пропитанным соляркой. Он не кричал тогда – не было смысла. Земля приняла его в себя, как принимает всё: кровь, страх, бессилие. Он помнил тишину. Эту великую, нечеловеческую тишину, которая приходит после взрыва. В ней всё становится правдой. И если ты не умер – значит, стал частью этой правды.
Когда очнулся, вместо ноги была пустота. Врач
– Крепкий. Выживешь. Но теперь ты инвалид.
Он усмехнулся, как умеют усмехаться те, кто слышал, как смерть зовёт по имени:
– Нет, сынок. Я теперь свободен от гордыни своей походки.
Он шёл, и ад отставал. Ад не любит тех, кто не сдается.
В городке всё было по-прежнему: крыши, пробитые осколками, коровы без телят, дети без матерей. Только церкви не было – остался один купол, сгоревший, как нимб святого после расправы. Ему туда. В подвал школы, где молились. Там был хлеб. Там была соль. И молитва.
– Батюшка, – сказал кто-то в темноте, – не привёз?
Он вынул мешок. Крупа, соль, свечи. Он не говорил – просто смотрел. Смотрел так, будто видел не людей, а души, истончившиеся от боли, вытекшие сквозь глаза, иссохшие от слёз, но всё ещё – живые.
В подвале стоял запах гари и ладана. Кто-то шептал молитву. Кто-то молчал. Он знал: молчание – это высшая форма просьбы. Оно не требует, оно кричит без звука. Он сел, положив костыли рядом. Помял руки. Они тряслись. Не от страха. От памяти.
Когда-то он тоже боялся. Боялся боли, бессилия, тьмы. Но потом понял: страх – это не враг. Это ангел, уставший ждать твоего ответа. И если ты не сражаешься со страхом – ты становишься им.
Он помнил женщину с ребёнком. Мальчик был мёртв. Женщина – нет. Она держала его на руках, как живого. Он ничего не сказал. Он только накрыл их плащом. И ушёл. Потому что слово – это роскошь среди мёртвых. А плащ – это всё, что у него было.
Они молчали вместе. Он и народ. Он и земля. Он и Бог.
Он больше не проповедовал. Он просто был. А быть – значит стоять, когда всё падает. Значит идти, когда некуда. Молиться, когда Бог молчит.
Видели его. Многие. Одни – как святого. Другие – как безумца. Но он никого не видел. Он видел только дорогу. Она была вся из крови и молитв.
Когда-то он был учёным. Писал книги, любил спорить, ходил по аудиториям, как по храмам. Гордился умом, логикой, речью. Теперь он знал: ум – это пыль, если в нём нет любви. И логика – оружие лжи, если не служит милосердию.
Теперь он говорил коротко. Или не говорил вовсе.
Однажды его спросили:
– А как ты стал таким?
Он ответил:
– Я видел, как брат убивает брата. Как мать продаёт дочь за буханку. Как человек, умирая, молчит – не потому что гордый, а потому что не хочет мешать.
– И ты всё равно веришь?
– А разве у меня
Ночью он не спал. Смотрел в потолок. Там была трещина – шла, как молния. Он думал: “Так и душа моя. Вся в трещинах. Но если в неё входит свет – значит, ещё жива”.
Он боялся только одного: что перестанет чувствовать. Что боль станет привычной. А привычка – это смерть без выстрела.
Утром вышел. Сел на крыльце. Курил. Курил, как грешник. Как человек. Кто-то подошёл.
– Отец, ты нам нужен.
Он посмотрел. В глазах того – пустота. Треснувшая, чёрная, как окоп в ноябре.
– Я вам не нужен, – сказал он, – вам нужен Тот, Кого я ищу.
– А если мы Его не найдём?
Он затушил окурок:
– Тогда станьте Ему местом.
Шёл дальше. Костыли подмышками. Тело склонившееся. Лицо – без возраста. Только глаза жили. Жили, как живут руины – не домом, а памятью.
Он знал: мир не спасётся справедливостью. Справедливость мертва. Спасётся он любовью. Любовью без причины, без надежды, без слов.
Он был не героем. И не святым. Он был просто человеком. Человеком, который не позволил себе стать зверем. В этом и была его война.
Вечером вернулся в развалины дома. Одна икона уцелела. Тёмная, копчёная. Он не молился – просто смотрел. И в этом взгляде было всё: и покаяние, и вера, и отчаяние, и надежда.
Потом лёг на солому. Костыли – у стены. Возле сердца – молитва.
Не произнесённая. Не записанная. Не каноническая.
А живая.
Как боль. Как хлеб. Как мир, за который стоит умереть. Или – жить.
+
2. Заложники войны
Он стоял, как дерево без корней, но не падал. Один на одной ноге среди выжженной земли. Ветер гнал пыль, как догмы – по чёрствым душам. Вокруг него было не поле, не город, а то, что оставалось после человека. И он был среди этого, не чтобы судить, а чтобы молчать рядом.
Война не кончается, когда перестают стрелять. Она живёт в глазах, в шрамах, в том, как человек жуёт хлеб, будто ворует у смерти. Он видел это. И пошёл туда, где нельзя было жить. Туда, где жизнь ещё не сдалась.
Он пришёл без крика. Без ризы. В грязном бушлате, в котором однажды вынесли его из-под обстрела, он вошёл в развалины школы. Старый скелет стены, запах плесени, ржавая воронка у входа. Но здесь должен был быть хлеб. И чай. И место, где никто не спросит: “Ты с какой стороны?”
– Это точно церковное дело, батюшка? – спрашивали те, кто давно променял евангелие на отчёты.
– Это дело живых. А пока живы – есть время для покаяния.
Он клал хлеб на стол. Ножом, притупленным от железных банок, мазал масло. Разливал кипяток по чашкам. Его костыль стучал, как метроном – от стола к людям, от женщин к детям, от бездомного к убийце.