Так называемая личная жизнь
Шрифт:
– За двадцать дней, что я у них жила, я только два раза слышала выстрелы, и очень далекие. И в медсанбат к мужу за все время попал только одни легкораненый, в мякоть плеча, они его перевязали и разрешили вернуться к себе в батальон и, как муж выразился, два-три дня отдохнуть там около кухни. А все остальное - грыжи, аппендициты, - все как в обычной больнице. Они мне много раз объясняли, что я попала к ним во время затишья. Но эта тишина почему-то меня не успокоила. Когда тишина нормальная - это одно. А когда тишина ненормальная - совсем другое!
– А что вы называете нормальной тишиной?
– Когда
– Все это верно, - сказал Лопатин, - но тишина, про которую вы говорите, только часть войны. Война накапливает в людях усталость. И когда идут бои, и когда наступает затишье - все время накапливает. Но у того, кто остается жив, вместе с усталостью накапливается и потребность довоевать войну до конца. И если бы это чувство не накапливалось рядом с усталостью от войны, наверное, от одной усталости мы все посходили бы с ума. Даже я. Хотя знаю, что моя жизнь легче, чем у большинства других людей на войне, в их числе и у вашего мужа. И желание, которое вы правильно заметили - скорей бы уж началось!
– появляется не у психов, а у нормальных людей, которые устали, знают, что воевать вечно невозможно, и хотят поскорей покончить со всем этим. Это нормальное чувство нормальных людей.
– А все-таки, - возразила она, - одно дело думать об этом оттуда, из Ташкента, а другое - видеть вблизи. И можете мне поверить, мне было бы не так страшно, если бы я приехала туда к ним во время боев.
Лопатин не ответил, промолчал, подумав, что, может, она и права. Есть люди, которые знают себя плохо, и есть люди, которые знают себя хорошо. Им труднее жить, но они реже ошибаются, когда говорят другим о себе.
– Почему вы молчите?
– спросила Зинаида Антоновна.
– Думаете, я вру? Я иногда вру про других, целому что увлекаюсь людьми и люблю думать о них хорошо, и иначе не вижу смысла жить. Но о самой себе я никогда не вру, имейте это в виду. И вы, наверное, тоже? Разглядела теперь вас внимательно при свете: вы не так уж хороши собой, как мне показалось сначала. Вижу, что вам досталось за это время. По все равно, хватит ходить вокруг да около. Это со мной бывает перед вторжением в чужую жизнь. А теперь я собралась с духом и вторгнусь.
– Ну что ж, валяйте, - сказал Лопатин, и у него снова, как тогда, когда она позвонила, стало пусто под ложечкой.
– Я виновата перед вами. Нина Николаевна просила меня увидеть вас сразу, как я попаду в Москву, и отдать вам ее письмо, если вы этого захотите, и не отдавать, если не захотите. Но я, прилетев в Москву, только дозвонилась в госпиталь до дежурного врача и узнала, что вы почти здоровы. А рано утром была машина, и я уехала к мужу. То, что вы были уже почти здоровы, уменьшает мою подлость. Не было сил сразу после самолета ехать к вам.
– Зачем вы мне все это объясняете?
– Затем, что я знаю о вашем письме Нине Николаевне, по ее словам очень хорошем и благородном, и об ее ответе вам,
– А так бывает?
– Представьте себе, бывает. Не хочу обманывать вас, я пристрастна к этой женщине, но все равно считаю, что права я, а не она и не вы, и все равно, так же как и ей, скажу вам все, что думаю. Она написала вам правду, что прошло два месяца без вас, и она вернулась к тому - нет, не скажу дурному, слово "дурной" для него слишком крупно, а так себе, ни рыба ни мясо, - человеку, которого оставила, встретив вас.
– Она написала мне об этом, - сказал Лона гип.
– Об этом - да! Но о том, что почти сразу после вашего отъезда у нее умерла мать, потом заболел сын, потом свалилась с гнойным аппендицитом она сама, - об этом она вам не писала?
– Нет.
– Не писала потому, что не хотела себя этим оправдывать. Да, поднявшись на ноги после всего, что на нее рухнуло, она махнула на себя рукой и вернулась к тому человеку, очень вовремя - надо отдать ему должное поспешившему помочь ей в тяжелые для нее дни. Но вернулась ровно настолько, сколько понадобилось, чтобы понять, что она уже не может снова жить с ним, что уже не способна ни поставить крест на вас, ни махнуть рукой на себя. Вот тогда-то она и получила ваше письмо, в ответ на которое другая женщина, чем она, даже и не подумала бы вспоминать об этом человеке. А вы поспешили отпустить ей грехи и вычеркнуть из жизни. И вам это, кажется, удалось.
– Кажется, удалось.
– Лопатин поднялся с кресла и пошел по комнате.
– А ей не удалось!
– Зинаида Антоновна тоже поднялась с кресла. Ладно, будем ходить, если вам так легче! Вы не просто переспали с ее телом, вы ранили ее душу. Бессмысленно и жестоко, если это не могло иметь продолжения. Она не девочка, а вы не обольститель, и я понимаю, что вы там, в Ташкенте, не уламывали ее. Вы сделали куда худшее! Вы, человек, приехавший с войны, всеми силами своей души потребовали от нее, чтобы она полюбила вас, и, добившись этого, забыли. Это глупое сравнение, но вы поступили, как Онегин, которого я терпеть не могу.
– Я написал ей. И вы знаете, что я написал.
– Знаю. Да, написали, конечно! Но как же вы, такой сильный и так полюбивший ее человек, посмели поверить в ее глубоко несчастное письмо? И как вы могли, даже после этого письма, отказаться от нее так просто?
– Просто? Как бы не так. И не вам бы говорить это!
– перебил ее Лопатин.
– Кто-кто, а вы-то неужто не понимаете, что все это свалилось на меня тогда в Ташкенте как неслыханное счастье! И как я мог продолжать верить в это, получив ее письмо?
– А вы не доказывайте мне, что вы не наглец, считающий, что его обязаны любить женщины. Если хотите знать, человек, считающий, что его должны любить женщины, вообще не стоит их любви. А вы, не уверенный в этом, - вы-то ее и стоите. Чем дальше живу, тем больше убеждаюсь, что все хорошие люди болваны! И вы болван, и она болван, не знаю, как это будет в женском роде. Но я так ей и сказала: болван!
– потому что тоже не поверила себе, не поверила, что должна и может составить собой, вот такой, какая она есть, ваше счастье! Вы не замечали, что хорошие женщины гораздо реже уверены в себе, чем плохие? Если не замечали, то вы или не наблюдательны, или имели мало опыта.