Так называемая личная жизнь
Шрифт:
– Может быть, и так.
– Я говорю не вообще, а о хороших женщинах.
– Я тоже. Я очень хочу увидеть ее.
– А она не хочет видеть вас.
– Почему?
– Потому что хорошие женщины трудно прощают себя. Я к началу сезона окончательно возвращаюсь сюда вместе с театром и решила взять с собой Нину Николаевну. Два с половиной года, заведуя нашей нищенской костюмерной, она делала все из ничего. Она из тех людей, с которыми хочется работать до конца жизни. А у меня дурной характер и не часто вовлекают такие желания. Она предана театру не меньше, а, наверно, больше, чем я, потому что часть моей преданности - мое тщеславие, а у нее только преданность. Мне говорят,
– Вы бы еще стукнули меня, только этого не хватает, - сказал Лопатин. Да остановитесь же, дайте руку поцеловать.
– Не обращайте внимания, - сказала она, протянув ему руку и смахивая другой стоявшие в глазах слезы.
– Это злобные слезы. Я плачу, только когда злюсь! Мне показалось, что вы ничего не поняли.
– Дайте письмо.
Она села в кресло и по-мужски закинула ногу на ногу.
– Я вам наврала, потому что не знала, с чего начать. У меня нет письма для вас. Единственное, что она меня просила, приехав в Москву, сообщить ей, как вы себя чувствуете. И я сделала это. Поговорив с дежурным врачом вашего госпиталя, послала ей телеграмму.
– Я напишу ей письмо, возьмете?
– сказал Лопатин.
– Когда вы пришли, я собиралась писать письмо мужу, что доехала благополучно. Садитесь за бюро, там лежат и карандаш и бумага. А я вскипячу вам чаю. И можете после этого отправляться восвояси. Я лечу рано, и мне надо лечь спать. И сожалению, как только я сажусь в самолет, меня вывертывает наизнанку, и это продолжается до посадки.
– Лучше б ехали поездом.
– Не позволяет совесть, имея возможность лететь, почти неделю терять на поезд. Через десять дней я должна выпустить там, в Ташкенте, премьеру. Они без меня уже перешли на сцену. И так безобразие, что я уехала!
– Но премьеру-то вы, наверное, уже для Москвы готовите? Можно выпустить ее и на несколько дней позже?
– Нет, не для Москвы, и нельзя позже. Я выпускаю премьеру не в нашем театре, который уезжает, а в ташкентском, который остается. И премьера должна быть хорошей и должна быть выпущена вовремя. Нельзя быть свиньями перед людьми, которые все годы, что мы там были, делали для нашего театра буквально все, что могли.
Она вышла из комнаты, а Лопатин сел за старое бюро красного дерева, наверное сделанное какими-нибудь крепостными краснодеревщиками еще до той, прежней Отечественной войны, и, взяв из пачки почтовой бумаги листок, задумался. Но над тем - что; что - он уже решил. А над тем - как.
"Пишу у Зинаиды Антоновны, выслушав все, что она думает о тебе и обо мне. Наверно, она права - мы оба и в самом доле болваны. Во всяком случае,
Написал и поставил внизу свои инициалы. Подписаться именем что-то помешало, а ставить фамилию, после того, как внезапно для себя обратился к ней на "ты", показалось нелепым.
Зинаида Антоновна вошла, неся на подносе чашки, чайник, вазочку с галетами, наверное привезенными с собою с фронта, и графин, налитый до половины чем-то желто-бурым.
– Еще не дописали?
– ставя все это на стол, спросила она.
– Нет, дописал.
– Лопатин поднялся и сложил пополам исписанный с одной стороны листок.
– А вот конвертов у меня нет. Придется вам взять еще лист бумаги и свернуть из него пакетик, как для порошков с лекарствами.
– А вы просто суньте к себе в сумочку, - сказал Лопатин отдавая ей листок.
– Сумочек у меня никогда по было. Имела только сумки самые большие, какие могла купить, чтобы в них влезали роли. А теперь муж у меня, как и вы, с орденами - дважды кавалер, и я, как кавалерственная дама, получила в подарок от его замполита самую настоящую полевую сумку.
Она подошла к креслу, приподняла телогрейку, взята висевшую под ней полевую сумку и, расстегнув, положила туда письмо.
– Всегда страшно, когда берешь на свою душу что-то чужое. Чужой ли грех, чужое ли счастье - все равно страшно! Если долетим за один день, завтра ваше письмо будет у нас. А где к этому времени будете вы сами?
– Зависит от дороги. Скорей всего, приткнемся ночевать где-то поблизости от Смоленска.
– Так и будем думать о вас завтра, что ночуете где-то около Смоленска. Я тоже, когда ехала в ту сторону, ночевала в какой-то военной части, которая стояла в лесу, как они мне сказали, недалеко от Смоленска. Когда мы приехали туда поздно вечером, лес показался мне густым. А рано утром, когда встала и вышла из палатки, увидела, что он какой-то не такой, как я привыкла, и только потом, не сразу, поняла, что это его побило войной. Многие деревья срезаны, как большими ножницами. Иногда ближе к верхушкам, а иногда посередине... И вспомнила калек у нас на Старом базаре, в Ташкенте. Скажите правду, вам не страшно завтра снова ехать туда?
– Не настолько, чтобы не ехать.
– Садитесь, выпьем чаю. Он крепкий, я не умею экономить. Пока есть, пью крепкий, а когда нет, пью кипяток.
Она разлила чай и только тут вспомнила о принесенном ею графине. Лопатин уже успел разглядеть эту желто-бурую жидкость, в которой лежала нарезанная спиралью, обесцвеченная до белизны лимонная корка.
– Совсем забыла, что у нас в доме все еще стоит эта довоенная водка. Без мужа никто ее не пил, вот она и стоит. Принесла, чтоб угостить вас, но стала наливать чай и забыла... Как вы думаете, ее можно пить? Она не испортилась за это время?
– Думаю, не испортилась, - улыбнулся Лопатин.
– Если только в нее не доливать воды. Насколько я знаю, в одну можно испортить только таким способом.
Она расхохоталась своим громким мужским смехом и, открыв пробку, протянула ему графин:
– Попробуйте...
Он понюхал.
– Кажется, не доливали.
– Подождите, я что-то опять забыла? Да, рюмку.
Она вышла и вернулась с рюмкой.
– А вы? Что же, я буду один?
– А это непременно - вдвоем?