Так называемая личная жизнь
Шрифт:
– Увижу.
– Передай, что я, как обещал ей, схожу завтра в своем штатском костюмчике в т-театр, посмотрю, сколько успею, до п-поезда. И ск-кажи, что носков хватило. Третью пару надену завтра в т-театр. Будь здоров! Известный тебе ас - Петя П-прокофьев, которому я вставил фитиль, - наступает мне на п-пятки, спешит поведать своему редактору о причинах своей неоп-перативности... Будь зд-доров!
Лопатин вышел на улицу. Ночь была светлая и теплая. Завтра, как и тогда, в начале войны, будет самый длинный день в году.
Перед зданием "Известий", у репродуктора, стояли люди. По радио передавали те
Передача кончалась, и Лопатин не стал се слушать дальше. В кармане у него лежала уже один раз прочитанная во время скитаний по редакции полоса завтрашней газеты.
"Перечту еще раз перед сном", - подумал он.
14
К войне не идет слово "торжество", и все-таки все происходившее за эти пол гора месяца на всех трех Белорусских и Первом Прибалтийском фронтах было торжеством над немцами, над их железным катком, когда-то, в сорок первом, как раз тут быстрее и страшнее всего прокатившимся через нашу прорванную оборону, через наши оказавшиеся бесполезными противотанковые рвы, через наши не успевшие взлететь на воздух мосты и через наши собственные, полуразрушенные в те дни, души, в которых что-то до конца разогнулось и распрямилось только теперь, в это лето.
Оно, это лето, начиная с первого же фронтового дня, проходило для Лопатина под знаком какой-то особенной везучести. Он все время попадал туда, где дела шли всего удачней, и радостно удивлялся этому, хорошо помня, как часто все выходило как раз наоборот.
Но на седьмую неделю нашего еще небывало стремительного наступления, когда, начав в июне под Витебском, к августу махнули так, что казалось, вот-вот будем в Восточной Пруссии, он все-таки угодил на самое дно войны, влип в такую переделку, после которой - ставь свечку, что жив.
И случилось это в том же танковом корпусе, где он в первый раз был в самом начале наступления, когда танкисты вошли в прорыв и поперли, поперли, и первыми доперли до Минска...
Как мы просто объясняем то, что случается на войне с другими, и как трудно объяснить себе - как же это вышло с тобой. Ведь почему-то казалось, что с тобой этого не будет! Хотя до этого много раз слышал от танкистов, что вот так они и погибают - после всех успехов, после того, как уже казалось все разбили, раздавили, разогнали, - и вдруг где-то осечка, засада и какой-то "фердинанд" или пушка, которой не заметили, один за другим жжет те самые танки, которые неуязвимо прогрохотали гусеницами сквозь десятки километров.
И вот она - эта осечка, эта засада!
– и все, что осталось после нее: пятно дотлевающего огня там, на дороге, и ты, лежащий здесь и не знающий, что тебе делать...
Но почему все-таки казалось, что с тобой этого уже не может быть? Может, оттого, что на этот раз поехал на фронт, поверив, что все в твоей жизни изменится и будет хорошо? С этим чувство он и поехал, и жил, и ездил, и бывал под огнем, и возвращался в штаб фронта, чтобы послать корреспонденцию, и снова уезжал на передовую. И через месяц получил с оказией конверт, на котором было написано: "Лопатину лично от Гурского", где внутри лежала присланная на редакцию короткая телеграмма
Эти слова - "приеду к тебе как только смогу" - с тех пор неотступно были с ним на войне, помогая справляться с усталостью, которая постепенно брала свое и в конце концов заставила наперекор ей завинтить себя и швырнуть в эту, как он надеялся последнюю, перед возвращением в Москву, поездку к танкистам.
В свое время, в начало июля, Лопатин, дойдя с танкистами до Минска, остался там писать корреспонденцию, но пообещал командиру корпуса, что еще догонит их.
Генерал сказал тогда с подначкой, что не впервые слышит такие обещания от корреспондентов, и, когда в августе, уже за Неманом, Лопатин вновь появился у него, одобрительно махнул ему рукой - садись!
– и продолжал слушать доклад своего командира бригады, которому предстояло через несплошной, по сведениям разведки, фронт пойти в рейд в немецкие тылы, двое суток шуровать там, наводя панику, и встретиться с остальными частями корпуса на рубеже, который они вместе с пехотой займут к тому времени в ходе общего наступления. О сроке и месте встречи говорилось уверенно, как о свидании под часами у телеграфа; командир бригады - еще недавно подполковник, а теперь уже полковник Дудко - был знакомый: с ним Лопатин шел до Минска; все, вместе взятое, оказалось последним толчком.
– Не запрещаю, но не советую, - сказал командир корпуса, когда Лопатин попросился в рейд.
– Думаете, если у вас с Дудко один раз все прошло как по маслу, так и в другой будет? У танкистов раз на раз не приходится. Лучше оставайтесь у нас или поезжайте в армию, которой мы приданы. Дел всюду хватает!
Но Лопатин повторил, что хотел бы пойти в рейд с бригадой Дудко.
– А вы думаете, я ему всю бригаду дам?
– усмехнулся командир корпуса. Не настолько богат! Он у меня туда один: батальоном пойдет, усиленным, конечно, и самоходками, и всем чем требуется. Ему с вами возиться, а не мне; пусть сам и решает, брать вас или нет.
– Если на мое решение - беру товарища Лопатина, - весело сказал Дудко.
– На что ты его посадишь?
– Можно на бронетранспортер, как в тот раз.
– Ну, а если что...
– А если что - в танк засунем!
– Раз засунешь, засовывай, - сказал командир корпуса. Почему-то разрешил, хотя проще было запретить. То ли верил в легкую руку своего командира бригады, то ли подумал про Лопатина, как нередко думают военные люди про корреспондентов: "Показываешь мне свою храбрость? Ждешь, что не разрешу? А вот возьму и разрешу!"
Было все это поздно вечером, двое суток назад, где-то неправдоподобно далеко от того места, где теперь Лопатин лежал посреди сжатого поля.
Лежал живой и не раненый, все еще не веря, что остался цел. Лежал в темноте один как перст, не слыша ни голоса, ни стона, ничего; а сзади, на дороге, где все это случилось, сгоревших танков в темноте уже не было видно; только что-то смутно белело над дорогой, и он знал, что это были стволы побеленных на полтора метра от земли вековых лип, которыми обсажен с двух сторон этот кусок дороги, обсажен так часто, что танки не смогли ни развернуться, ни своротить эти липы, чтобы сойти с дороги и выскочить из ловушки, когда одновременно загорелись и головной и замыкающий.