Тайгастрой
Шрифт:
— Не скучаете по родителям?
— Иногда скучаю.
— А они?
— Им некогда: отец — мастер на Балтийском; у нас семья кораблестроителей: отец и дед, и дяди мои работают на Балтийском. Только я чего-то попала на электроламповый.
— Кораблестроение — красивое дело. Вы еще молоды, успеете и по кораблестроению поработать.
— Я тоже так думаю. Выстроим комбинат, окончу рабфак, поеду в Ленинград. Поступлю в кораблестроительный институт. Да?
— Конечно. А вы единственная дочь в семье?
— Нет.
Очень легко было говорить
— А что это у вас?
Женя покраснела. Бунчужный отечески рассматривал белый рваный шрам, проложенный через щеку.
— Осколок... В семнадцатом году, когда Краснов наступал на Ленинград. Была я тогда еще малышкой. А память — на целую жизнь...
Женя вытерла платком лоб.
— Теперь пойдемте в мой доменный. Я покажу вам, где будет стоять ваша печь.
При этих словах у профессора радостно защемило сердце.
Они пошли напрямик, через канавы и котлованы, провисая и раскачиваясь на досках, как на качелях.
— Не боитесь? — спрашивала Женя, когда доски над глубокими котлованами слишком низко прогибались.
— Не впервые...
— Как мы вас ждали! — сказала Женя, когда они вышли на ровное место, откуда, как на ладони, открылся доменный цех. — Вашей печи еще нет в помине, а я ее вижу, как если б она стояла. Почему это? Я хочу, чтобы вы у нас не скучали. Ни одного дня не скучали. Чтоб вам было хорошо.
— Прекрасная девушка! — сказал взволнованно Федор Федорович. — Вы просто необыкновенная!
Женя смутилась.
— Я обыкновенная... А вы нет. Я давно уважаю вас как большого ученого. Знаю ваши книги, — Женя смутилась. — И мне сказал товарищ Гребенников: «Ты покажи профессору строительство, соцгород и смотри за ним, как за отцом! Это наш человек, хотя он беспартийный специалист». И если вам, товарищ профессор, что-нибудь понадобится, вы обязательно мне скажите. И не стесняйтесь: может быть, вам нужны талоны на что-нибудь? Я достану для вас!
Так начался у Федора Федоровича новый день. А Женя, расставшись с Бунчужным, повстречала Журбу. Шел он озабоченный и даже не заметил Женю.
То, что два года делало девушку такой порывистой, мятежной, что наполняло ее жизнь в глухой тайге ощущением счастья, что вызывало в душе столько отзвуков, притихло после возвращения Николая из Москвы.
Чуткая, как искренне любящие люди, она поняла, что с Николаем что-то произошло, что какая-то тайна поселилась в нем, что он не тот и никогда больше не станет прежним. Она любила Николая тем сильнее, чем более видела безнадежность своей любви. Понимая это, она все равно носила в себе большое, пусть даже безответное чувство, и ей хорошо было с этим чувством. Она не считала себя ни жалкой, ни несчастной. Ни один человек, кроме Николая, не мог бы похвастаться тем, что унес частицу души ее. Со всеми, кто заслуживал, кто достоин был того, держалась она приветливо, могла улыбаться, утешить, сказать ласковое слово, пожалеть. Но любовь была только к одному, собранная капля по капле.
После возвращения
— Женя. Я знаю, тебе тяжело. И мне не легче. У тебя большое сердце. Малое тебя в жизни никогда не удовлетворит. А большого я не смогу дать. Я много думал. Мне, может быть, все дорого в тебе, все близко, но это не то, на что ты вправе рассчитывать. И забудь меня.
Она слушала с наклоненной головой, с опущенными руками, и Журба подумал, что искреннее чувство само подсказывает человеку и позу, и жесты. Разве могла Женя думать в ту минуту о своих жестах? А вот голова сама опустилась к земле, и руки опустились, и вся она, бескрылая, смятая, казалась, готова была умереть.
Ему стало жаль ее.
— На что я тебе? Будет другой. Лучше. И ты найдешь в нем то, чего не нашла во мне. Останемся друзьями.
Женя молчала.
— Ты кого-нибудь встретил в Москве? — и сама ответила: — Конечно, встретил. Зачем спрашиваю? Разве не видно? Но кто она? У нее, конечно, нет шрама на щеке. Она красивая. И ей, верно, лет семнадцать... Семнадцать... Что ж, тут ничего не поделаешь... Она лучше и моложе меня...
Он взял ее руку, погладил пальцы.
— Хорошая ты, Женя!
— Нравлюсь?
— Очень.
— Ну, так забудь свою ту... московскую...
— Ты снова...
— Нет, я так. Пошутила. Неужели ты думаешь, что когда ты уйдешь от меня, на площадке погаснет свет?
— Я этого не думаю. Я хочу, чтоб для тебя все светилось не только на площадке. Чтоб ты была счастлива. Я этого очень хочу для тебя.
Они шли по Верхней колонии одни, и ее рука лежала в его широких, теплых ладонях, которые он соединил на своей груди. Женя решила, что вот теперь настало время проститься, навсегда проститься, поцеловать его первый раз в жизни, поцеловать в губы и начать жизнь по-новому. Начать жить, «как все». Но она не поцеловала. Значит, и не простилась. Она не могла: ни одного мужчину она не целовала в губы.
Так и расстались.
Повстречав Николая теперь, озабоченного, она остановилась.
— Что с тобой?
Журба молчал. Он получил письмо от Нади, она писала, что ее посылают в Магнитогорск, что просилась на Тайгастрой, но не вышло. «Очень хотела к вам. Но, видно, не судьба. Зорька взошла и погасла...»
— Ничего, Женя, ничего особенного, — ответил сухо. — Есть вести, что к нам на днях выезжает группа молодых инженеров.
— И ты так озабочен этим? — любящего не обманешь... — Твоя девушка тоже приедет?
— Какая девушка?
— Разве у тебя ее нет?
— С тобой трудно говорить, Женя.
— Со мной трудно говорить тому, кто что-либо скрывает...
Тогда он прямо ответил:
— Нет, она не приедет.
— Жаль. А я так хотела этого... Пусть бы уже жили вы тут вместе. На моих глазах... Мне, может, стало б спокойнее.
— Нет, Женя, не приедет. Ты и так успокоишься.
Он пошел со своими думами к Гребенникову, а Женя со своими — к комсомольцам, в барак: надо было провести очередную беседу.