Тайгастрой
Шрифт:
Он вешал рабочую одежду в специальное отделение платяного шкафа, тщательно умывался, надевал на себя все чистое и лежа читал что-либо из своей библиотечки. Он очень любил свою библиотечку и гордился ею. У него были книги Ленина, Сталина, книги Горького, Шолохова, Фадеева, Николая Островского, Фурманова, Караваевой. Он покупал книги со страстью и здесь, кажется, изменяла ему обычная выдержка. Через каждые два-три месяца Ванюшкову приходилось пристраивать новую полочку, — это составляло радостное событие в жизни. Библиотекой пользовались соседи, но Ванюшков давал книги только тем, кто бережно с ними
Часов в девять выходил в соцгород. Он задерживался перед парткомом, завкомом, читал объявления, проходил мимо фотовитрины ударников — здесь была его фотография «Ванюшков на вязке арматуры», шел в клуб.
Девушки заглядывались на лучшего производственника. Все шло навстречу Ванюшкову, улыбалось ему, давалось в руки, и он мог считать себя счастливым. Только в одном потерпел он неудачу и остро переживал это.
После того вечера в клубе, когда Фрося выступала, повздорил он с подругой.
— Не нравится мне твой инженер. Сидит и глаз не сводит... — сказал он ей.
Фрося повела плечом.
— А то, может, тебе нравится? Конечно, я не инженер...
— Ты смотришь, пусть и он смотрит!
Потом были примирения, Ванюшков подробно рассказывал о своих успехах, о своих планах.
— С весны думаю поступить в вечерний техникум. Нравится мне здесь. Надо прочно устраиваться, а не на один день. Начальство задушевное, товарищ Гребенников разрешил к нему являться в любой час. Также могу зайти в любое время к товарищу Журбе, — все меня знают. Окончу техникум, буду итеэром.
— Суровый ты, Степа, в работе... С людьми суровый... Все о себе, да о себе думаешь.
— Суровый? А как не суровому повести за собой людей? Еще не все понимают, что без советской власти нет для нас жизни, поэтому и к работе относятся с холодком. А раз не понимают, учить надо. Вот тебе и моя суровость!
Фрося понимала, а сердце стыло... стыло... Почему — сама не знала.
Он это чувствовал, и это его злило. Но чем больше злился, тем спокойнее, равнодушнее относилась к нему Фрося. «Нет, злостью не возьмешь ее». Было ясно, что с ней что-то стало, уходила она с каждым днем дальше и дальше, и ничем не мог остановить ее.
Однажды он зашел за ней в цех после работы.
— Редко встречаться стали... — сказал он не своим обычным голосом. — И тебе это, кажется, по душе...
Он взял ее за руку.
— Что ж молчишь?
— Слушаю, что скажешь...
— Или чем обидел когда при людях?
Фрося смотрела то на свои ноги, то на ноги Ванюшкова.
— Скажи мне, голубка...
Он был уже не тот, прежний, уверенный в себе, напористый в любви, как и в работе, и девушка это чувствовала.
— За что ты так ко мне, Фросюшка?
— Не знаю... Не мучай... Ничего не знаю я...
«Нет, так дальше не будет. Пойду в последний раз поговорю», — решил Ванюшков. Это случилось в день, когда коксохимический завод завершил строительство объектов первой очереди и Ярослав Дух от имени рабочих и инженеров рапортовал на общем собрании коллектива коксохимиков.
Был поздний час. После собрания очень хотелось поговорить с дорогим сердцу человеком о своих надеждах, поделиться мыслями. Он шел к бараку, в котором жила Фрося. Трепетным
Вот и барак № 9. Он подошел к окну, за которым жила Фрося. Он знал все, что находилось в ее комнате: столик, застланный вышитой скатертью, белое с петухами полотенце на стенке, фотографии, среди которых в центре находилась его...
Ванюшков прижался к стене. Еще совсем недавно он подходил к окну и тихонько, чтоб не услышали другие, стучал четыре раза. Тогда на стук прижималось к стеклу родное лицо. Стекло едва разделяло лица, обоим казалось, что они чувствуют дыхание, тепло губ, шепот... Фрося набрасывала кожушок, он обнимал девушку, и они уходили на крутой берег реки, откуда открывался завод, охваченный пламенем фонарей. Они садились на бревнах и смотрели, тесно прижавшись друг к другу. Огни стройки трепетали, будто их задувало ветром.
«Постучу...» А другой голос говорил: «Нет... не нужен я ей. Не удержал во-время. Просить не буду. И унижаться даже перед ней не стану...»
И к обледенелому, запорошенному снегом стеклу рука не поднялась... Это была последняя попытка к примирению.
Когда это случилось и с чего началось, Надежда Коханец не могла вспомнить. Ее дни были заполнены жизнью цеха, жизнью всего завода, ее отношением к Николаю, к Борису, к профессору Бунчужному. И вдруг тьма обволокла мозг, в глазах померкло, реальный мир отодвинулся за стекло. Звуки этой реальной жизни приходили издалека, как бы со дна глубокого озера, заглушенные, окрашенные в странные тона.
Никому ничего не говоря, она прошла в амбулаторию. Заподозрили тиф...
Очнулась Надя в больнице. Еще помнила, как погрузили в горячую ванну, как принесли холодное белье. Острый электрический свет больно колол глаза, и от него не могла нигде укрыться.
Ложась в постель, хватило сил самой откинуть одеяло — очень хотелось испытать себя; попросила дать карандаш и клочок бумаги, написала Николаю. Потом все сменилось тьмой, и в этой тьме пришлось ей брести куда-то с вытянутыми вперед руками. Звоны, круги, тугой обруч на голове и ощущение одиночества — вот все, что осталось в памяти.
Когда Николай прочел записку, он почувствовал, как отхлынула кровь от сердца.
Он помчался в больницу.
— Больная очень слаба... Она в бреду... Видеть вам ее абсолютно запрещается...
Он попросил разрешения заглянуть хоть через стеклянную дверь.
— Только бы увидеть... Прошу вас... Посмотреть...
Он надел первый подвернувшийся под руки халат — вероятно, с подростка, потому что халат едва прикрывал спину, а рукава доходили до локтя, и пошел вслед за сестрой.
Журба редко болел, больничная обстановка составляла совсем другой мир, в котором он не видел для себя места, поэтому и не понимал его. Шли они слишком долго длинным коридором, среди той особенной тишины, которая на здорового человека действует угнетающе, а больному помогает легче переносить болезнь.