Театральная история
Шрифт:
Ипполит Карлович вышел из приемной. Глаза Сциллы Харибдовны сверкали страхом и гордостью.
В машине Ипполита Карловича ждал отец Никодим: в руках — четки, в глазах — любовь. Ипполит Карлович сел, и “майбах” качнулся. Священник с шофером почувствовали: в недоолигарховой груди клокочет буря. Но Ипполит Карлович крайне редко принимал решения в гневе. Глядя на черную обивку переднего сиденья, он процедил:
— Дадим ему сыграть. Премьеру. Сейчас не прерву.
— А потом? — рассеяно спросил отец Никодим.
— Станешь ты владыкою. Морскою.
Отец Никодим, глядя в сторону (нежно), сказал (легко):
—
Ипполита Карловича залила злоба. Эти двое — режиссер и священник — словно сговорились во всем ему перечить. Недоолигарх почувствовал, что ни за что на свете не позволит Сильвестру остаться на посту. “Но как его сейчас, перед премьерой снять… Раскричатся деятели культуры… Завопит свободная, мать ее, пресса… А тут еще этот отче выпендривается… — Недоолигарх не-отрывно смотрел во тьму переднего сиденья. — Надоели… Хуже пареной репы… То есть горькой редьки”.
Ипполит Карлович покосился на глядящего (ласково) в окно отца Никодима и фыркнул шоферу (с ненавистью): “Домой!”
“Майбах” рванул. Из-под колес полетели грязь и снег…
Назначением Наташи на главную роль Сильвестр добился своего — выставил напоказ пагубное влияние на театр Ипполита Карловича. Смотрите, мол, до какого кошмара недоолигарх довел всемирно известную труппу! Даже я, Сильвестр Андреев, устал сопротивляться его причудам и порокам и вынужден дать главную роль его ублажительнице. По театральной Москве поплелись разговоры, что Ипполит Карлович “оборзел окончательно”, что он мешает “гению творить”. Все эти соображения и события не устраняли недовольства Сильвестра Наташей, которая “на самом-то деле недостойна даже тенью пройти по задворкам моего спектакля”. Во всем остальном спектакль был безупречен. Как сформулировал господин Ганель, “это великолепный корабль, в котором возникают гигантские пробоины, когда появляется Наташа. И он идет ко дну. Но едва Наташа покидает сцену, он снова всплывает, блестит на солнце, подставляет ветру свои флаги”.
…Вечером, после очередной репетиции, в которой участвовала Наташа, Александр снова взял в руки дневник. Тибальта он играл, как уверял Сильвестр “сносно, хотя хотелось бы побольше ярости”.
Александр видел, в каком окружении оказалась его подруга: равнодушная агрессия Сильвестра, скрытое, но ощутимое презрение Преображенского, зависть труппы, ждущей, когда она оступится.
“Когда она стояла на сцене и смотрела на Сильвестра взглядом ко всему готовой жертвы, я понял — я ответствен за нее. Разве я оставлю Наташу барахтаться в ее ошибках и заблуждениях? Разве я могу злорадно желать ей плохого? И наблюдать, как ее постепенно будут растаптывать? Наташа даже сама не знает, насколько нуждается в защите и помощи. И уж точно не мечтает принять их от меня. Ну и что же? На то нас и двое. Чтобы один был глубже другого. Чтобы помнил о главном”.
В памяти прозвучали слова отца Никодима: “Только полюбив без оглядки и расчета, не вкладывая свои чувства, словно в банк в ожидании процентов, мы можем уже сейчас, на земле, причаститься вечности”.
Он вспомнил, какой свет источал Никодим, и с еще большей решимостью начертал: “В конце концов, и бескорыстие, и самопожертвование, хоть и осмеяны, но ведь имею же я право проявить их хотя бы тайно? Имею право хоть от себя не скрывать таких порывов? Что же, в конце концов, за стыд нас всех одолел? Дерьмо друг другу показываем едва ли не с гордостью, а если испытываем высокие чувства — прячемся, как если бы нам нужно было в туалет. Все перевернуто, все извращено — стыдимся хорошего, гордимся плохим. И вот сейчас я пишу так свободно лишь потому, что знаю: в любой момент я все это могу запятнать иронией и сказать — “да ладно, все это так, души прекрасненький порывчик”. А вот нет. Так не будет. ТАК НЕ БУДЕТ”.
Александр решительно
Пролетела еще неделя репетиций. Наташа все глубже сознавала, что не дотягивает до уровня Сильвестровой труппы. Перед Преображенским она преклонялась, и потому ее не ранила слишком очевидная разница в дарованиях. Напротив, своим преклонением она как бы причащалась его таланту. Но она видела, как великолепно были подобраны Сильвестром индивидуальности в труппе, видела, что едва ли не все актрисы одареннее ее. В своем назначении она начинала подозревать какую-то жестокую насмешку над собой и над
труппой.
Мысли об Александре она прогоняла, но они возникали помимо ее воли.
Она спасалась тем, что шептала монологи Джульетты. Жизнь и смерть этой тринадцатилетней девочки были ей более понятны, чем то, что происходило с ней самой.
Рука Александра со все большей легкостью порождала слова. Грешным делом, он начал подумывать — не стать ли ему писателем? По крайней мере, он все настороженнее относился к делу, которому отдал жизнь.
“Я читаю, упорно читаю, хоть мне и часто скучно, жизнеописания святых. Замечательные слова я там нашел: “держаться в вере”. Сколько упражнений, ухищрений существует для того, чтобы держаться в вере! Разработаны тактика и стратегия борьбы с соблазном. Чтобы держать в памяти сердца те мгновения, когда Бог явил себя”.
На кухне голодно мяукнул Марсик. Александр за чтением святых книг совсем забыл о нуждах своего питомца. Он вышел на кухню, подхватил голодающее животное на руки и поцеловал в нос. Но кот не ответил любовью на любовь — ему была нужна не ласка, а еда. Александр положил неистово размахивающего хвостом Марсика на пол, открыл холодильник, и понял, что ничего кошачьего там нет. Разве что сметана? Он вытащил поллитровую банку деревенской жидкой сметаны и вылил ее в кошачью миску. Марсик благодарно заурчал и с голодным азартом воткнул морду в сметанное озеро…
Наконец пир Марсика, как все хорошее, закончился. Александр, удовлетворенный сытым видом кота, продолжил свои театрально-религиозно-любовные исследования: “Веру поддерживают молитвами, службами, постами. Поддерживают ее и общением между верующими, которые уверяют друг друга, что Бог есть. В театре существует отточенная веками техника пестования таланта и удержания вдохновения. Любовь же, возникшая однажды, оказывается оставленной на произвол судьбы. И нет сомнений, что судьба этот произвол обязательно применит — рано ли, поздно ли. Как монах обороняет свою веру от соблазнов, так я буду оборонять свою любовь. Как актер взращивает образ, лелеет, обдумывает во всех деталях, отсеивает лишнее, так и я буду взращивать свою любовь. Я буду держаться в любви, как актер в образе. Сначала! А потом, когда научусь любить, я буду держаться в любви, как в вере. Есть система управления вдохновением — система Станиславского. Нас ведь не смущает — ах, он посягнул на божественное! Необходимо создать систему удержания любви. Я посвящу этому оставшееся у меня время”.
…Денис Михайлович, лежа в постели рядом с Наташей, впервые за несколько недель позволил себе протянуть руку. Наташа ощутила, как ладонь мужа робко коснулась ее запястья. Поднялась выше.
Плечо.
Шея.
Волосы.
Наташа вскочила с кровати.
Денис Михайлович забормотал “извини, извини”.
Наташа села. Вгляделась в темноту — даже глаз Дениса Михайловича не было видно. Похоже, он их закрыл, не желая видеть, что предпримет его супруга. А Наташа не знала, что можно предпринять. Разводом она уже грозила. Уходила. Изменяла. Жила с другим. И вот она снова рядом с этим “всепринимающим пустым местом”.