Телефонная книжка
Шрифт:
Уварова Лиза. [0] Характер трудный, склонный к самомучительству. И к мучительству. Когда встретил я ее впервые, тридцать с лишним лет назад, была она очень хорошенькой, очень молоденькой тюзовской актрисой. Она и Капа Пугачева были красой и гордостью театра. Лучшими травести.
Теперь Лиза Уварова совсем другая. Уже давно рассталась она с ролями травести. Впрочем, и в молодости,
в 29 году, сыграла она роль старухи Варварки в пьесе моей «Ундервуд». Я настоял на том, чтобы ей дали эту роль. Мне казалось, что она отличная характерная актриса. Она сыграла маленькую роль в каком-то некрасовском водевиле [1] по случаю какой-то памятной даты. И я твердо уверовал в то, что она характерная. В «Ундервуде» играла она отлично. Теперь, по общему мнению, она актриса острохарактерная, «гротесковая», как написали в последней рецензии [2] , и играет она уже не в ТЮЗе, а в Театре комедии. Играет она много. Умна. Владеет французским языком. Комната обставлена с необыкновенным вкусом. И просто. Небольшая, но отличная библиотека. Самостоятельна материально. Кроме театра, работает на радио. Золотые руки. Она бутыль из-под чернил, похожую по форме на старинный штоф, расписала маслом так талантливо под екатерининский, что весело смотреть. И вряд ли хоть минуту в своей жизни была она счастлива. Ни когда была она женою Гаккеля, ни в замужестве за Чирковым. После каждой премьеры — в молодости — плакала она, что провалила роль, и ее общими силами утешали. Но вряд ли она хотела утешений. Она из той породы женщин, что, уставши, не отдыхают, а принимаются мыть полы в доме или стирать белье. Они свои раны не залечивают, а раздирают. Она теперь одинока. Но, и окруженная близкими, умела мучиться. А теперь комната ее, на которую так приятно смотреть, для нее — вечный застенок, где она и палач, она же и жертва. Мучает она и всех, кто подвернется, — искаженная, изуродованная душа. Не хочется говорить о ней подробнее, потому что к таким старым знакомым привязываешься
[0]
Уварова Елизавета Александровна (1902–1977) — артистка. С 1922 по 1935 г. — в труппе ЛенТЮЗа, с 1935 по 1945 г. — Нового ТЮЗа, с 1945 г. до конца жизни — в Театре комедии. Исполнительница ролей в спектаклях по пьесам Шварца.
[1]
Уварова играла роль скотницы Татьяны, 70–летней старухи в водевиле Н. А. Некрасова «Осенняя скука».
[2]
С. М. Осовцов в своей рецензии «Ирония и романтика» на спектакль «Обыкновенное чудо» в Театре комедии отметил, что Уварова всегда тяготеет к острой, эксцентрически гротесковой форме (ем. «Ленинградская правда», 1956, 21 июня).
[3]
Уварова сыграла роль Придворной дамы в спектакле Театра комедии «Обыкновенное чудо» (см. «Театр комедии», комм. 5).
Ф
Следующая запись в телефонной моей книжке — Финляндский вокзал.С ним связано много. Близок он мне стал особенно в лето 29 года, переменившее всю мою жизнь. Тогда жил я напряженно и несчастливо и так счастливо, что кажется мне, что сохранилось это время, не могло исчезнуть, отпечаталось вовеки, открой дверь и войдешь. В те дни я, уклончивый и ленивый и боящийся боли, пошел против себя самого силою любви. Я сломал старую свою жизнь и начал новую. И в ясности особенной, и как одержимый, как в бреду. Все это было так не похоже на меня, что я все время думал, что умру. И в самом деле старая жизнь моя осенью умерла окончательно — я переехал к Катюше. Тогда Наташа четырехмесячная с матерью и бабушкой и Колей жили в Токсове. Жил там же Маршак с семьей. Еще какие-то знакомые появились там и исчезли, как призраки ушли со старой жизнью. Особенно напряжен и даже страшен был июль, когда заболела Катя. Мы ждали ребенка, но кончилось это ожидание бедой, и я отвозил ее в больницу. И вернувшись, она все температурила, и ей вспрыскивали морфий, и так же вдург она поправилась. Худенькая, словно не имеющая веса, с огромными глазами, удивительно красивая. И кроткая, вся ушедшая в любовь. Самоотверженно и просто. И когда уезжал я в Токсово, провожала она меня на вокзале — вот как запомнился он первый раз. Она шла за вагоном по дощатому перрону, пока поезд не наберет хода. И вагон бежал над городом по высокой насыпи. Ревели моторы во дворе авиационного завода. За окнами серых корпусов какой-то больницы двигались люди в белых халатах. Мы пролетали по мосту над шоссе — и все у меня было окрашено, пронизано тем новым, до смертельной силы новым чувством. Да и в самом деле я старый, прежний умирал, чтобы медленно — медленно начать жить. До тех лет я не жил. Вероятно, вся толпа, все пассажиры были другими, масса мелочей, определяющих быт, были другими. Наступал конец нэпа, конец двадцатых годов. Но все с тех пор менялось так постепенно и неуклонно, что я не вижу этой разницы. А она, конечно, очень велика. И перемены продолжаются. Давно ли я записал, что электричка гудит низким как бы влажным голосом, напоминающим теплоходы. А сегодня свистит она, словно детский свисток.
В тридцатом году Наташе сняли дачу в Песочной. В те времена туда требовался пропуск, местность считалась пограничной. Но я, по бездеятельности своей, не мог заставить себя идти заполнять анкеты, добывать справки. И, отправившись на станцию, купил билет до Сестрорецка и поехал в первом же поезде, идущем по Белоостровской линии. И уже в пути узнал, что поезд идет только до Левашова. В Левашове попытался я нанять лошадь у застенчивого финна, ожидавшего пассажиров. Он заломил такую несусветную цену, что я предпочел идти пешком. И все путешествие мое, хоть и продолжалось оно не больше часа, запомнилось как необыкновенно счастливое. Теперь я понимаю, что, оторвавшись от привычных мелких забот, выйдя хоть на час из колеи, я почувствовал самую основу своей жизни, напряжение, силу счастья, которые испытывал в новой своей жизни. Потом с того же вокзала езд ияв 31 году к Наташе в Разлив. И опять первая по 'здка была с приключением. Я взял билет до Разлива, а поехал круговой дорогой, через Белоостров, думая, что имею на это право. Кондуктор хотел оштрафовать меня, но я был нищ и уговорил его отпустить меня. Что он и сделал. И я от Курорта до Разлива опять шел пешком. Всего не перечислишь. Я входил в невысокое здание вокзала, брал билет и под стук колес словно отрывался на час от забот, делался безответственным. Словно пьянел. Голова работала живее. То вспоминались мне давние поездки, ранние утра на каких-то станциях в ожидании пересадки. То вспоминалось то, чего не было, но как будто и было. Увидишь пешехода, идущего дорожкой через поле где-нибудь за Парголовым, и вдруг словно окликнет тебя: постой — что это? Когда пережито нечто подобное? Ты шел? Или видел друга, идущего к тебе? В пути мир приобретает особую как бы прозрачность. Видишь не то пережитое и забытое, не то что-то существующее за видимым. Сейчас Финляндский вокзал стоит в лесах. Он погибнет в старом своем качестве и воскреснет в новом. Он уже умирал в войну и воскресал. Я не боюсь перемен. То, что было, оставило прочный отпечаток в душе. А новый вокзал — пусть будет новый. И я теперь не тот. Познакомимся?
Флоринский Глеб Андреевич, [0] артист Театра комедии. Познакомился я с ним близко в эвакуации. Человек той
самой оскорбительной для обладателя одаренности, когда не хватает пустяка. Ему самому не видно, но холодные и безжалостные точные измерения в конце концов показывают, что не хватило полсантимотри в очередном прыжке. Да что там измерения — все видят. В отличие от спортплощадки, где надо измерять сантиметром или включать секундомер, тут весь зрительный зал — точный прибор. Несомненно одарен литературно. Здесь мешает актерское безразличие к форме. Он играл такое количество ролей в пьесах, написанных на все лады, что выразить свое и на свой лад не испытывает необходимости. Но пьесы его имели все же больше успеха, чем его актерские работы [1] . Длинный, с лицом худым и узким, не слишком благодарным для грима, он не заражал зрителей своей уверенностью. Этой уверенности не хватало. Она была слишком малоподвижна, не гибка и громка, чтобы внушать к себе полное уважение. Впрочем, эта уверенность, возможно, и не была поддельной. На собраниях Глеб выступал так же решительно, громко, часто задевая больше, чем хотел. Есть одно свойство, выработавшееся у нас, вряд ли понятное кому-нибудь в мире. Свойственно оно, главным образом, интеллигенции. Части ее. Впервые я услышал о нем от завлита Калининского театра, пожилой женщины, с которой познакомился вскоре после войны, в поезде. Зашел разговор об отступлении. Она рассказала, как ушли артисты из города. Прямо из театра. Многие не успели разгримироваться. И она ушла с ними. Квартира, вещи — все было брошено. Сын — на фронте. Муж с заводом эвакуировался на восток. «Вышла за город, оглянулась — трассирующие пули, осветительные ракеты, пожары. И никого у меня нет, не о чем беспокоиться. И такое счастье от этого на душе, так свободно!» Должен оговориться. Время воспитало и ряд людей необыкновенно, копеечно расчетливых. Отсюда — пять счетчиков на пять жильцов в коммунальных квартирах. Или в доме ИТР в одной из квартир погибали от крыс, но не могли завести кошку. Жильцы не в силах были договориться, кому ее кормить. Один знакомый молодой плотник сидит на чае и хлебе — копит на мотоциклет. Копящих особенно много. Флоринский принадлежал, как и большинство актеров, к милому моему сердцу, первому разделу людей. Легких!
[0]
Флорингкий Глеб Андреевич (1906–1967) — артист, драматург, режиссер. С 1934 г. до конца жизни — в труппе Театра комедии. Исполнитель ролей в спектаклях по пьесам Шварца.
[1]
Флоринский — автор пьес «Каменный остров» (1943), «Воскресный визит» (1948), шедших в Театре комедии и др. театрах. К моменту настоящей записи Шварца сыграл около 40 ролей, в том числе графа Фредерико («Собака на сене» Лопе де Вега), Гордона («Опасный поворот» Д. — Б. Пристли).
Когда познакомились мы в эвакуации, в Сталинабаде, жили они в одной комнатке вчетвером. Флоринский с женой, Натальей Александровной, с падчерицей нежной и тощенькой по имени Лирика и с очень хорошенькой родной своей дочкой Леночкой. Когда по дороге в Сталинабад проезжал театр мимо Сталинграда, на станцию вышли родные Флоринского или Натальи Александровны — не могу вспомнить. А с ними собачка по имени Тришка, карликовый пудель, не больше болонки, с черными разумными глазками, едва видными в белой, длинной, вьющейся шерсти. Девочки пришли в такой восторг от Тришки, что хозяева ее подарили Флоринским, и собачка отправилась в путешествие к Каспийскому морю и дальше на пароходе к Ашхабаду и Сталинабаду. И сама того не подозревая, все дальше и дальше уносилась Тришка от неминуемой смерти. Придешь к Флоринским, и встречает тебя лай Тришки, это прежде, чем скажешь «здравствуйте». И лай это не сердитый, нет — восторженный. Собачка, чуть не плача, шерсть у глаз влажная, приветствует знакомых, прыгая, перебирая всеми лапами, изнемогая от избытка
Есть евреи не семитического, а хамитского типа: курчавые волосы, толстые негритянские губы. Фрэз Илья Абрамович [0] противоположной породы. Если бы под его портретом стояла подпись: «Наследник Йеменского престола», всякий подумал бы: «Да, настоящий араб». Он строен, сухощав, смугл, длиннолиц, по — ближневосточному аристократичен. Попробую новый способ описания. Разговор, которого не было: «Илья Абрамович, вы кто: еврей, араб, русский?» — «Я, Евгений Львович — киношник». — «Во что вы веруете?» — «Никогда не думал об этом. Мне всегда, сколько я себя помню, было некогда. Работал, а в промежутках отдыхал. В домах отдыха. Там тоже все время было занято. Отдыхом. Я, как должно, не отказывал девушкам, с надеждой и доверием любующимся моей стройной, многообещающей ближневосточной фигурой. Нет, нет, я не обманывал их надежд. И ходил в экскурсии. И плавал. И играл в волейбол. А потом опять за работу. С головой. Козинцев до сих пор говорит, что лучшего помощника, или, говоря на нашем языке, режиссера у него не было. И это правда. А потом я стал самостоятельным постановщиком. И ставил со всей добросовестностью, на какую способен. Вы знаете, что среди постановщиков есть плохие люди, бездарные, глупые, наглые, но нет лентяев. Такова особенность производства. Лентяи в большинстве случаев гибнут с позором. Или развивают бешеную деятельность для того, чтобы свалить свою вину на других, то есть в конечном счете перестают быть лентяями. Вот и все, что могу я ответить на ваш вопрос. Точнее, мог бы ответить, если бы был приучен к этому» — «Значит вы ни во что не верите?» — «Что вы, для этого нужна прозрачная бандитская душа или темная, воровская. Я человек рабочий. Я поддаюсь тому, во что верят сегодня немногие люди, которых я уважаю. Это моя задушевная вера. Как бы святая святых. Но если начинают уничтожать этих немногих, которых я уважаю, и главк провозглашает противоположные истины, то я принимаю их к сведению и исполнению. Я человек рабочий. И чувство заказчика не покидает меня. Божие Богу — по возможности, и кесарево кесарю — по условному рефлексу. Я рабочий человек и человек своего времени. Впрочем, я этого не знаю, не позволяю себе знать, ни разу не сформулировал, иначе я не был бы я. Ответ мой — чистая условность. У меня вместо веры и убеждений — чувство заказчика, чувство среды, и довольно с меня».
[0]
Фрэз Илья Абрамович (1909–1994) — кинорежиссер. С 1932 г. работал на киностудии «Ленфильм» ассистентом режиссера, затем вторым режиссером. С1943 г. работал на киностудии «Союздетфильм». Ставил фильмы для детей и о детях, постановщик фильма «Первоклассница» по сценарию Шварца.
«Довольны ли вы собой?» — «Когда я бреюсь и вижу в зеркале свое узкое, восточноарабское смуглое лицо, вьющиеся волосы, черные глаза, то я доволен собой. Когда примеряю новый костюм, я доволен собой. Я сшил новый костюм! На деньги, заработанные самым высоким искусством мира! Ведь кино — самое массовое из искусств и так далее и тому подобное! Но есть нечто вызывающее угрызения совести. Я ни разу не имел по- настоящему большого успеха. Значит я чего-то не сделал, не додумал. Я, вероятно, слишком долго оставался при Козинцеве. На меня привыкли смотреть как на хорошего помощника. Как на человека из вспомогательного, а не основного состава. Правда, я умею показать зубы и встать на защиту своих прав. Но есть нечто, что все время мешает мне. Мой успех, а у меня был настоящий успех, но как бы сверхкомплектный, не зачисленный в формуляр. Это мучает мою совесть. Как же это я не сумел!» — «Сказывается ли ваша ближневосточная наружность на вашей работе?» — «Это вечная наша ошибка — мы ждем соответствия между психическими данными и красотой или безобразием. А между тем психическая жизнь моя находится в соответствии с Домом кино, но отнюдь не с домом отца моего. Возможно, что когда я выбираю между двумя поступками, то влияет тут вся моя сущность, полностью. Но поступки мои не выходят за пределы того, что принято в моей нынешней среде. Я в трудные дни моей жизни не раздираю одежду мою, не посыпаю пеплом главу, и из счастья не пляшу перед ковчегом. Разве что продаю по- библейски первородство, чтобы сегодня, сейчас же, сию же минуту поесть. Но это уже вошло в быт. Это принято. Вот я каков. В моих работах, в моих словах да и в моих действиях нет ничего, что слишком выделяло бы меня из среды. Да я и боюсь этого. Я живу, одеваюсь, думаю в подобающих пределах. И работаю. Чисто. Добросовестно. Средне. Может быть, именно потому, что самое сильное во мне никак не укладывается, не переводится на язык, который утвердился в моем искусстве. Не имеют названия и страсти мои, и я их поэтому не понимаю. Но и чувства некоторые я отбрасываю. Думаю, что, к счастью, силы, не нашедшие применения, не изуродовали меня. А ушли в неутолимую трудоспособность. И, вероятно, о них могли бы рассказать женщины, хотя я не бабник. Я не распутен, не сластолюбив, я страстен», — «Простите, что я задавал вам все эти вопросы. Вы мне интересны как явление. Не вы как Илья Абрамович Фрэз, а Вы как человек известной породы, вышколенный известным временем и могучими пижонами самого массового из искусств». — «Понимаю. Но заставив меня говорить о себе так сознательно, вы лишили мой портрет главной черты: я не умею говорить. Я скрытен, сам того не зная. Я прост. Я не умею смотреть на себя и горжусь этим».
Фаддеевы Дмитрий Константинович и Вера Николаевна [0] — люди дважды уважаемые; таинственная одаренность их кажется мне непостижимой и непостигаемой, чуть ли не божественной. Они математики — шапки долой! И музыкальны — прошу встать. Впрочем, музыкально, таинственно, одарен только Дмитрий Константинович. Он, не бросая математики, кончил консерваторию, по классу рояля, и утомленными своими глазами по растрепанным нотам просто и легко читает с листа, без малейшего напряжения. Ноты ему помощники, а не враги, которых требуется преодолеть. Почти каждую субботу в течение сумеречного периода моей комаровской жизни с осени 49 по 54 год — наступал праздничный вечер. С дачи Смирнова извещали: сегодня в семь часов музыка. В большинстве случаев число слушателей не превышало двоих: я и Вера Николаевна. Я сидел позади музыкантов. Вера Николаевна напротив меня у кафельной зеленоватой печки. Она могла любоваться и Владимиром Ивановичем, и собственным мужем. Первый сидел за роялем слева. На стул он подкладывал, по невысокому своему росту, толстую нотную тетрадь, кажется, бетховенские сонаты.
[0]
Фаддеевы: Дмитрий Константинович (р. 1907) — математик, член — корреспондент АН СССР, любитель — музыкант; Вера Николаевна — математик, его жена.
Долговязому Фаддееву и так было удобно. С первых же тактов играющие уходили в музыку, как в воду, как в среду, сильно изменяющую их свойства. Нисколько не казалось смешным, что Владимир Иванович то подпрыгивает, то вбирает голову в плечи, то откидывает вверх назад торжественно. А Дмитрий Константинович все покачивался и покачивался. Иногда среда поглотившая исчезала. Музыканты допускали ошибку. Тут они останавливались и, наскоро условившись, с какого такта начинать, снова благополучно одолевали трудное место и, сойдя с мели, погружались в свою стихию. Удивительно менялась, слушая музыку, Вера Николаевна. Она походила на курсистку — бестужевку. Лицо принципиально некрасивое, строгое. Судила и рядила беспощадно и храбро. Несла иногда, как и подобает курсистке, такое, что нельзя было не вступать с ней в спор. И при том отчаянный. Музыку любила до того, что первенца своего назвала Людвиг [1] , в честь Бетховена, что тоже раздражало. Однажды пожаловалась: «У мальчика абсолютный слух. Мы так мечтали, что он пойдет в консерваторию, в дирижерский класс, а он выбрал физику!»
[1]
Фаддеев Людвиг Дмитриевич (р. 1934) — математик, физик — теоретик, академик АН СССР.
И когда начинали в четыре руки наши музыканты, словно таяло осуждающее выражение ее лица. Вера Николаевна казалась теперь застенчивой, нежной, даже умной. Она слушала музыку не как общественница разглагольствует, а как «ангел Богу предстоит». Дмитрий Константинович высок, худ, выражение глаз серьезное, несколько странное, — у него что-то неладное со зрением от переутомления. Говорит несколько косноязычно, как Василий Алексеевич Соколов, учитель математики в нашем реальном училище в Майкопе. Отец лучшего моего друга Юрки Соколова. Не то картавит, не то не выговаривает нескольких букв. И мне чудится, что это не единственное сходство с Соколовыми у Фаддеевых. Есть прелестное явление природы — талантливая и уравновешенная русская семья. Если бы не вызывающая ярость агрессивная простоватость Веры Николаевны, то целый ряд признаков этого явления ощущался бы ясней. Фаддеев ни разу за все пять лет нашего знакомства не сфальшивил. Все, что он говорил, соответствовало его мыслям, его представлению или ощущению. Я не могу себе представить, что он изображает профессора, видит себя со стороны и любуется: «Я декан! Ай да я! Я выдающийся. Мы, ученые!..» и тому подобное. От врожденного отсутствия позы он, как таковой, стоит против предмета и смотрит на него не с условной, а с естественной точки зрения, без посредников. Поэтому об искусстве он тоже всегда говорит интересно. Или не говорит. Не притворяется.