Телефонная книжка
Шрифт:
В Екатеринодаре пробыли мы недолго: поехали в Кабардинку, куда был приглашен Тоня, предупредивший, что захватит и меня с собой. К этому времени мы совсем уже подружились. Большая шварцевская квартира была пуста, и я орал, пробуя голос, и бренчал на рояле, и однажды напал на Тоню в дверях его комнаты, заставил его фехтовать штиблетами, что нес он в руках. И Тоня сказал весело и удивленно: «С тобой я опять превращаюсь в мальчишку». По пути к Новороссийску море появляется перед тобою как чудо, после станции Тоннельная, после самого длинного из тоннелей. Ты узнаешь его со знакомым прочным чувством. Живой синий шелк представляется полным значения, которое потом, потом поймешь, сейчас слишком весело, чтобы думать и заставлять себя сосредоточиться. Пройдя через двухэтажный новороссийский вокзал, отправились мы на извозчике в Кабардинку, не удаляясь от моря. Оно синело справа во всей славе своей, а горизонт стоял в уровень с нами, и когда шоссе шло высоко, и когда опускалось в долину. Я все спрашивал — какая дача у Рейновых — такая, как эта, или такая, как эта, и Тоня терпеливо и солидно объяснял: побольше. Поменьше. Приблизительно такая. Все эти дни — я говорю уже о 56 годе — испытываю я чувство, похожее на то, которое овладело мною в шесть лет, когда родился Валя. Тогда мать отвернулась от меня, что было вполне понятно. А теперь мне все кажется, что жизнь отвернулась от меня, что никак не поставишь никому в вину. Возраст. И воспоминания вызывают не радостное чувство, как еще недавно, а подобие обиды. Как будто я был обманут. Но должен честно засвидетельствовать — я был счастлив, когда ехал с Тоней на пароконном извозчике по шоссе от Новороссийска к Кабардинке, и так хохотал и дурил, что побаивался, как бы молчаливый, степенный грек — извозчик не осудил меня. Дача Рейновых оказалась похожей на те, что видели мы по пути. Белая, двухэтажная. Стояла в негустом садике, среди акаций. Хозяева оказались приветливыми.
Милочка Рейнова,
Вскоре я узнал, что таинственный третий — это Исачка Пембек. А девушка с удивительными глазами— Вера Михалева. Никто ни в кого не был влюблен, но чувствовалась возможность этого — такая уж сила бродила в каждом. Соприкасались и отталкивались — зерна не давали всхода пока. Мы не только сидели у моря, а бродили по темному шоссе и рассказывали друг другу страшные истории, и я испытывал тот полный ожидания страх, который начисто исчез с годами. И Милочка Рейнова говорила: «Вот Исачка Пембек — у него есть какое-то особенное спокойствие. С ним я ничего не боюсь, а с вами мне страшно». И я проникался уважением к Исачке Пембеку. И когда я познакомился с ним в 16 году, то разглядывал его с уважением. Он оказался коротеньким, наклонным к полноте, черноглазым студентом, с преждевременно редеющими волосами. Держался он спокойно и просто, был и в самом деле привлекательным. Мы выпили по бутылке вина, что во время сухого закона являлось редкостью. И еще немножко ликера. И Исачка Пембек, высунувшись в окно и глядя во двор шварцевской квартиры, сказал с подчеркнуто меланхолическим выражением: «Какой печальный ландшафт!» Тогда, в Кабардинке, представлял я его совсем другим. Я не помню, сколько пробыли мы у Рейновых, вероятно, не больше недели, но время это представляется мне как целый период жизни. Мне было с Тоней очень удобно. Я мог говорить с ним обо всем, кроме двух самых важных для меня и глубоко запрятанных сторон моей жизни. Это о моей любви к Милочке Крачковской и о том, что я пишу стихи. И вот мы простились навеки с веселыми днями и таинственными, обещающими чудеса вечерами и отправились на извозчике в Новороссийск. И море синело влево от нас, то близко, за деревьями, то внизу, под обрывистым берегом, но горизонт стоял всегда на одном уровне с нами. В Новороссийске поезда надо было ждать несколько часов, и Тоня предложил зайти к Юкелисам, к тем самым богачам, о которых я уже слышал не раз.
В узенькой новороссийской улочке стоял, ничем не отличаясь от других, выбеленный одноэтажный дом. На звонок наш через щелочку двери выглянула недоверчивая женщина и сообщила, что никого нет, все в отъезде, кроме такого-то. Тоня поблагодарил за сведения и с разочарованным видом увел меня. Дома оказался почти сумасшедший брат или дядя Юкелиса, обычная история в богатых еврейских семьях. И вскоре мы расстались с Тоней, чтобы встретиться через год в новом мире — военном. Осенью приехал я из Майкопа в Екатеринодар, где мобилизованный папа мой служил врачом в войсковой больнице. На душе было темно, не по возрасту — терзала и не давала покоя любовь к Милочке. Война казалась зловещей, но была только фоном к тому, чем я жил. Насколько светлее было прошлое лето, лето тринадцатого года. Екатеринодар тех дней больше всего связан у меня с запахом новой, только что отлакированной мебели. В мебельном магазине дедушки встречались мои дяди и их друзья, возвращаясь с работы. Самоуверенные и спокойные адвокаты, друзья младшего из моих дядей, Саши. Исаак, Тонин отец с выражением всегда несколько гневным и осуждающим. Магазин узкий и длинный, как галерея, ряды буфетов, кресел, диванов, исчезающих в глубине. Больше всего и увереннее всего говорили адвокаты — и о литературе, и о театре, и о суде, и о женщинах. В адвокатской комнате висело расписание — кому по дороге в суд покупать газету. Составлено оно было на тридцать пять дней, а ниже стояла надпись: «К этому времени война кончится». О женщинах говорили они с непривычной для меня откровенностью. Так один из них громко и подробно рассказал о проститутке, которая славилась тем, что причинное место у нее холодное. Он сам проверил. И мне странно было слушать спокойный и уверенный адвокатский голос, повествующий о вещах вполне непристойных. Особенно странно потому, что за день до этого я познакомился с его дочерью — гимназисткой. Мой полумонашеский майкопский мир исчезал.
С Тоней мы встретились на этот раз как старые знакомые, но я успел сильно перемениться за этот год. Я
провел несколько месяцев в Москве [7] . Вспоминаются они мне до сих пор, как несколько лет. Я утвердился в своей робинзоновской внутренней жизни. Кое-что самодельное, кое-что принесло к моему острову течение. Я писал стихи, подобные робинзоновской одежде. И на этот раз показал их Тоне. Он выслушал стихи мои с недоумением и даже неловкостью. Указал, что так не рифмуют. И возражал против полного отсутствия музыкальности, когда увидел, что я разумею под этим не в теории, а на деле. Печальные для меня длинныедлинные екатеринодарские дни. И споры в большом Сашином кабинете. Он уступил нам комнату в большой своей квартире. Все чуждо мне — и огромный адвокатский письменный стол, и кожаный диван с высочайшей деревянной спинкой, на вершине которой вмонтированы полочки. На полочках — вазы с глазурью немецкой выделки и фотографии какого-то актера с трогательной надписью, и Сашиной дочки от первого брака. Позади стола — книжный шкаф с роскошными изданиями. Четыре толстых тома: «Мужчина и женщина», словарь Брокгауза или «Просвещения» и еще какие-то книги с корешками, сияющими золотом. Кожаные мягкие кресла. За окнами ныне исчезнувший очень мной любимый шум: быстрый стук копыт по мостовой. Мне казалось когда-то, что это едут непременно к нам. И что приезд этих неведомых людей принесет мне счастье. Но не этой осенью. Я ничего хорошего не ждал в августе 14 года. Итак, мы спорили. Тоня даже написал пародию на, мои стихи, пародировал мое стремление дать непременно картину: «Стол был четырехугольный. — Четыре угла по концам. — Он покрыт был мантией палача. — Жуткой, как химеры Нотр Дам». Все, кроме последней строчки, никак мне не свойственной, было очень похоже. Но самый факт написания пародии показывал, что Тоню задело что-то в моих стихах. А я был задет его указанием на полную неграмотность в технике. Нам сшили студенческую форму [8] . У одного портного.
[7]
Конец лета и одно учебное полугодие 1913 г. Шварц жил в Москве, слушая лекции в Университете A. Л. Шанявского.
[8]
Е. Л. и А. И. Шварцы были приняты на юридический факультет Московского университета.
И достали билеты в вагоне «Новороссийск — Москва». Достали в Новороссийске — из Екатеринодара в военное время непросто было выбраться. Толпа у вагонов, шум, какие-то девушки кричат Тоне с площадки, вручают нам билеты, и вот мы отправляемся в Москву. Несмотря на любовь, терзавшую меня, не дававшую ни минуты покоя, я ухаживал всю дорогу за беленькой девушкой. Она ехала в Петроград на курсы. С нею — мать, худенькая, черненькая, моложавая. Жили они где-то на границе с Турцией (Манглис?). Отец- офицер служил там. Мы всё стояли на площадке, а мать появлялась от времени до времени, присоединялась к нам. И Тоня стоял тут же на площадке. Он не ухаживал — скорее снисходительно и вежливо принимал знаки внимания и восхищения от худенькой стройной девушки по имени Галя. Маруся Бахчисарайцева — гимназистка в Екатеринодаре, Галя и новые наши знакомые в поезде — все восхищались красотою Тониного голоса. А кто-то из взрослых сказал, что у него органный звук голоса, что когда он говорит, чувствуешь обертоны. Тоня охотно читал вслух. Но об актерской карьере и не думал. Сказывалась та же инерция, что не пустила отца его в актеры, а даже строгая моя мать подтверждала, что Исаак необыкновенно одарен. Та же сила привычной колеи, что не дала моей матери, ее брату и сестре пойти на сцену.
Или: сдавая белье прачке, сосчитай его и запиши. Впрочем, младший из Тониных двоюродных дядей, тот, что с нагловато — насмешливыми глазами, Аркадий, указал нам, что в Дегтярном переулке, этажом выше его квартиры сдается комната. И это сведение не представляло ни малейшей цены. В те дни в Москве на каждом квартале можно было увидеть зеленые прямоугольные бумажки в окнах домов. Это были объявления о сдающихся комнатах. Красные объявления указывали на сдающиеся квартиры. Тем не менее мы воспользовались дядиным советом и поселились в Дегтярном переулке. Хозяином оказался чех лет тридцати, музыкант из оркестра Художественного театра. Вся семья его состояла из жены и свояченицы по имени Граня, которой чех горловым голосом читал иногда нотации. Начинались они громко: «Граня, я тебе говору!» — а в дальнейшем он понижал голос. Комнату мы сняли просторную, с новой светлой, модной в те дни мебелью. Так была обставлена и вся квартира. Вот и начался первый семестр моей студенческой жизни, который, когда я вспоминаю, представляется мне долгим, как бы многолетним. Два раза уезжал я в Петроград. После второй поездки, когда показалось мне, что жизнь моя кончена, решил я идти на войну добровольцем, или «охотником», как говорилось в книжечке, данной мне в канцелярии воинского начальника для сведения и руководства. Тоня, увидев у меня эту книжечку, сказал спокойно: «Ты уже потому охотник, что несешь дичь». Война только начиналась. Для несовершеннолетнего, каким я являлся тогда, требовалось, чтобы пойти на фронт, разрешение родителей. Приехала мама. Словом, ничего не вышло. И это другая история, а я рассказываю о Тоне. В этот период жизни мы были дальше друг от друга, чем когда-либо. Юридический факультет я ненавидел. До самого здания, коридоров, аудитории, студентов. Тоня, который обладал значительно более организованным умом, принимал его здраво.
Я чувствовал себя не то что чужим, а вызывающим протест в среде дяди Аркадия, куда пышнотелая, темноглазая, живая, молодая, вечно напевающая что-то из оперетт, простоватая его жена постоянно звала нас то к обеду, то к ужину. У нее был мальчик — не от Аркадия — лет пяти. И с Аркадием они были не венчаны.
Бывал у них вечно в гостях сытый человек лет тридцати пяти, спокойный, уравновешенный, довольный жизнью. Бывал Метнер, брат композитора, до наивности немецкой наружности. И он владел какой-то конторой, как Аркадий, или была у него фабрика. С ним тощая блондинка, подруга жены Аркадия, находящаяся в том же положении при Метнере, как та при Аркадии. Длиннолицая и, на мой взгляд, немолодая жена адвоката появлялась всегда в сопровождении молодого спутника с лицом грубым и наглым. И целая шайка подобных молодцов иной раз являлась с ними. Сам адвокат, бледный до бесцветности, похожий лицом на Чайковского, держался несколько брезгливо в стороне от компании жены. И при Тоне однажды, когда в компании его жены вышла какая-то ссора и к адвокату обратилась жена с жалобой, он ответил: «Не вмешивайте меня в свои грязные дела». Он, адвокат этот, поразил нас годом примерно спустя. Шла премьера пьесы Андреева «Король, закон и свобода», шла с неслыханным успехом [9] . Зал обезумел, когда король приказал открыть плотины и утопить немцев. Зал представлял явление куда более поразительное, чем сцена. И наш знакомый, бледный до бесцветности адвокат, похожий на Чайковского, охваченный общностью, массовостью чувства, побледнев еще более обыкновенного, кричал, вскочив на кресло: «Так их, топи их, туда их!» И никому, кроме нас, не казалось это странным. Приближались новые, страшные времена, но в первый год войны мало кто угадывал это. И мы с Тоней успели забыть то особое, зловещее чувство, которое испытали, увидев на маленькой станции по дороге в Москву первых раненых. Теперь встречались они в каждом переулке, вошли в быт.
[9]
В октябре 1914 г. пьеса Л. Н. Андреева «Король, закон и свобода» была поставлена в Московском драматическом театре Суходольских. Спектакль получил широкий отклик в прессе.
Итак, в сытом, довольном собою, модно обставленном доме Аркадия жизнь шла привычной для них и невозможной для меня дорогой. Я вижу теперь, что никогда в жизни не смел брать. Не в похвалу себе говорю. Вечно я чувствовал себя виноватым, неведомо в чем, но, увы, ничего не делал, чтобы эту вину загладить. И не доводил до конца, если что-нибудь в этом направлении начинал. Взять хоть бы мою попытку пойти охотником на фронт. Я мог бы добиться своего — и отступил. Впрочем, это другая история. Разглядывая мир дяди Аркадия, я испытывал чувство, похожее на ревность, — с какой уверенностью потребляли они все, что давала им жизнь. А мои колебания приводили только к неясности чувств и сбивчивости желаний. Тоня принимал окружающую среду спокойно и с достоинством, не принимал, но и не вступал с ней в спор. Однажды только оба мы ужаснулись. Шел сбор в пользу какой-то курсистки. Я попросил Аркадия принять в нем участие, и вдруг развеселое и нагловатое лицо его приняло выражение жестокое и свирепое. Словно змей выглянул, и мы испугались.
В следующем семестре поселились мы раздельно. Я снял комнату в солодовниковском доме в Лебяжьем переулке. Любовь моя к Милочке Крачковской вдруг сломалась под собственной тяжестью. Жизнь стала пустой — столько лет я жил только этим. Тоня же продолжал спокойно и не теряя равновесия развиваться. И особым достоинством являлось то, что он сохранял ясность взгляда. Он продолжал сам смотреть. Сохранял самостоятельность. Прочитанные книги помогали ему смотреть, а не являлись целью. В те времена образовалась группа студентов, выделяющихся из общей среды. Семенов [10] — красивый малый, несколько охотнорядского склада. Рындзюн [11] — маленький, сутулый, с лицом недоверчивым, но вместе с тем и спокойным. Он в эмиграции под псевдонимом Ветлугин выпустил роман «Записки мерзавца». Сладко и нагловато улыбающийся, глупый, но самоуверенный до того, что это качество скрадывалось, — Волков [12] , впоследствии близкий к умершему Художественному театру человек. Инсценировал для них «Анну Каренину». Для большинства из них, из этой группы студентов, «эрудит» было высшей похвалой. Стилизация их восхищала. Тоню считали они равным. Но он был выше. Весна шестнадцатого года. Мы перешли на третий курс, возвращаемся в Екатеринодар на каникулы. В Кавказской — пересадка. Мы увидели в тупике екатеринодарские вагоны, стоим на задней площадке, ждем, когда прицепят. Зелень, еще не тронутая жарой, поражает после Москвы богатством, решетку станции не видно, все заросло травой и кустами. Мы разговариваем с жадностью и с прежним уважением к опыту друг друга. И если у нас нет ясной веры наших отцов и умерла детская вера, то потребность веры осталась. В нашем разговоре есть элементы того, что вели мы в дедушкином саду. Да, мы еще ничего не начали всерьез, война продолжается, все, что мы делаем, это «пока». Но мы говорим о том, что будем делать. К этому времени Тоня уже уверовал в мои варварские стихи и даже носил их показывать Бунину. К счастью, его в Москве не оказалось. А я с уважением отношусь к Тониным знаниям и привык к его манере говорить. Так мы и жили, все «пока» да «пока». Судьба забросила нас в Театральную мастерскую [13] . Мы стали актерами, что было естественно для Тони и совсем неожиданно для меня. Он женился на тоненькой, высоколобой огромноглазой Фриме Бунимович [14] . Женился и я. Оба мы развелись со своими женами, которые, кстати, ненавидели друг друга. Встречались редко — каждый шел своей дорогой. Тоня кончил юридический факультет, работал некоторое время адвокатом, продолжая выступать как чтец, и, наконец, окончательно отказался от адвокатуры. Со свойственным ему спокойствием относился он к переездам из города в город, к гастрольным своим поездкам. И объездил всю страну с программами, которые составлял сам. И имел очень большой успех всюду, где бы ни выступал. Ему найдется что сказать, если его спросят, что он за свою жизнь сделал. Он все уезжал, виделись мы редко, но я каждый раз испытывал некоторое огорчение, узнав, что Тоня собирается снова в путь. И вот пришла война. И мы встретились в Москве, в гостинице «Москва». Он рассказывал о фронте. С моей точки зрения, он не изменился. Но один из актеров, бывший с ним на фронте, рассказал мне. Генерал очень полюбил Тоню, все гулял с ним и разговаривал, и молодая жена генерала пожаловалась однажды: «Что нашел он в этом старике?»
[10]
Cеменов Александр Васильевич (1896—?) — студент юридического факультета Московского университета с 1914 по 1919 г. Его дед — купец 1–й гильдии.
[11]
Рындзюн Владимир Ильич (псевдоним А. Ветлугин) (1897 — после 1946) — писатель, журналист, сопровождал С. А. Есенина и А. Дункан в заграничной поездке в качестве переводчика, в 1930 г. издавал журнал «Paris — Comit» в Америке.
[12]
Волков Николай Дмитриевич (1894–1965) — театральный критик и драматург.
[13]
См. «Вейсбрем Павел Карлович», с. 569и комм. 2.
[14]
Бунина Ирина (наст, имя и фам. Фрима Бунимович) — артистка Театральной мастерской (Ростов — на — Дону, Петроград). Первая жена А. И. Шварца.