Телефонная книжка
Шрифт:
Для меня студенческие наши дни, даже детство — было точно вчера. И, глянув на седую Тонину голову, я подумал: «Да время-то идет». Но тут же почувствовал: «Идет, но не проходит». Я вспомнил, как однажды сравнил Олейников время с патефонной пластинкой, где существуют зараз все части музыкального произведения. Для меня Тоня не мог быть стариком. Я видел за случайными сегодняшними признаками его основную неизменную сущность. Он был, как всегда, уравновешен, и вместе с тем, или именно благодаря этому, голова его работала с той честностью, энергией и ясностью, что меня так покоряло всю жизнь. Он был спокоен и, несмотря на это, или благодаря этому, брал тех женщин, которые ему нравились, и они соглашались на это. Он всю жизнь нравился женщинам, как его отец, как все Шварцы, полногубые, негроподобные, — я, к сожалению, не принадлежал к их породе. И как все Шварцы, он всегда был влюблен в тех, с кем сближался. В одних бол: ше, в других меньше. Как принимала это Наталья Бор тсовна [15] , жена его, — не знаю. В семье все казалось спокойным и уравновешенным внешне, а глубже я не пытался заглядывать. И те, кто любили его, не называли его стариком. И за время войны, и в послевоенные годы мы сблизились больше, чем когда-нибудь, именно потому, что едва намеченное в молодости утвердилось, разъяснилось и окрепло после всего, что пришлось нам пережить. Тоня в 44–45 годах поселился на Тверской, не доходя до того самого Дегтярного переулка, в котором начали мы свою студенческую жизнь. Одноэтажный старинный особняк с колоннами. В 14 году помещался аут паноптикум. Огромные залы особняка в 44 или 45 году разделены были фанерными стенками. И Тоня с женой жили в такой длинной самодельной комнатке, выходящей окном во двор. Позже поселились они на улице Немировича — Данченко в большом новом парадно — показательного стиля доме, где жили мхатовские артисты. В квартире Вишневского [16] . Сам народный артист умер, сын его работал в ТАССе в Италии, в большой четырехкомнатной квартире жила только дочь Вишневского,
[15]
Шварц — Шанько Наталия Борисовна (1901–1991) — переводчица. Вторая жена А. И. Шварца.
[16]
Вишневский (наст. фам. Вишневецкий) Александр Леонидович (1861–1943) — артист. С 1898 г. — в труппе МХТ.
В одиночестве? На столе — портрет Станиславского с длинной надписью. Он желает Наталье Александровне быть талантливой, как отец, умной и прелестной, как мать, а главное — счастливой! Когда ночевал я у Тони, Наталья Александровна была в отъезде или в больнице, и мне, по ее указанию, отвели эту ее большую комнату. И на меня двинулись клопы, в позорном изобилии. Огромный парадный дом с затеями. Огромные окна, выходящие на административно чистый, по — московски подтянутый переулок. Два милиционера внизу беседуют со швейцаршей, точнее, лифтершей одного из подъездов — их, кажется, пять. Когда успел этот новый дом внутренне разложиться до такой непристойности? Улица Немировича — Данченко, обиталище ведущих артистов МХАТа, и клопы, клопы. И мне, когда я то зажигал, то гасил свет, выходил на балкон и снова пытался лечь и уснуть — все чудилось в явлении этом нечто значительное, объясняющее нынешнее положение театра. То, что желал Станиславский театру, так же мало сбылось, как и то, что желал он хозяйке комнаты, в которой мучилась она от болезни, одиночества и клопов. Когда утром спросил я Тоню и Наташу, почему не вступили они в бой с насекомыми, выяснилось, что они пытались это сделать. Но в их комнатах осталась библиотека хозяина, уехавшего в Италию. И клопы гнездились в книгах. Из этого убежища их не выгнать. От пола до потолка возвышались полки, корешки книг глядели на тебя сомкнутым строем, вызывая привычное уважение и вместе с тем укрывая полчища паразитов. Тоня относился к окружающей среде со своей обычной уравновешенностью, принимая ее без лишнего раздражения. Книги оставались для него книгами, и он брал из них то, что следует, оставляя клопов в стороне. Он готовил монолог Фауста и спокойно и толково спорил с Пастернаком [17] по поводу отдельных строк перевода, и Пастернак разговаривал с ним как со своим и соглашался. Встречался Тоня с людьми достойными, круг его знакомств был никак не похож на актерский. И был он, как всегда, влюблен, но дома, как всегда, это не чувствовалось. Мы рады были, встречаясь, — с годами привыкли понимать друг друга еще точнее.
[17]
Пастернак Борис Леонидович (1890–1960) — писатель, поэт.
Но вот в конце сороковых годов Тоня тяжело заболел. Инфаркт. В результате сердечной недостаточности — плеврит, болезнь почек, кишечника. Мне казалось, что неверно это. Не может быть. Я, приехав в Москву, отправился к Тоне в клинику на Девичьем поле. Когда- то мы тут по соседству обедали в медицинской столовке, где бывали вечеринки, необыкновенно веселые. Местности я не узнал, но мог сообразить, где эта столовка помещалась. Больничная холодность, халат не по плечу, высокие коридоры и, наконец, неестественно высокая, небольшая, узкая палата на три койки. Тоня, все такой же спокойный и уравновешенный, очень бледный. Всегдашняя больничная связанность. И в самом деле — как разговаривать, когда в двух шагах лежат люди. Один читает, другой пишет письмо. Едва разговор завяжется, как чувствуешь, что хотят не хотят соседи, а послушают. Тоня шел уже на поправку — восьмой месяц, как он лежал. Мы провели вместе часа два. И я, без всякой веры в возможность этого, чисто рассудочно думал: неужели мы видимся в последний раз? К этому возрасту я привык к тому, что подобные вещи случаются чаще, чем ждешь. Но в глубине души я этому не верил. И Тоня в самом деле поправился и скоро — через год — уже выступал в концертах. И ездил по всей стране. И собирал полные сборы в Ленинграде, в Большом зале Филармонии. Как Тоня читал? Я долго привыкал, да так и не привык окончательно к этому виду искусства, к художественному чтению. Для меня исчезал смысл стихотворения, если к литературной выразительности примешивали еще декламационную. Всегда несколько искусственно — холодноватую. Условную. И громкую. Смысл — я говорю о поэтическом смысле — грубел и шел на дно. Пока я был актером, то притерпелся к этой условности. Потом отвык настолько, что, услышав недавно, как Журавлев [18] читает «Даму с собачкой», как грубеет и твердеет самый высокий смысл, самый драгоценный из многих смыслов повести, то пришел в ужас. И ярость. Тоня обладал прекрасным, редким, низким, органным голосом. И в его чтении я понимал автора. Особенно прозу. Потому что Тоня, хоть и допускал декламационную, излишнюю, по моей застенчивости, выразительность, чувствовал законы вещи.
[18]
Журавлев Дмитрий Николаевич (1900–1991) — артист, мастер художественного слова.
Мне казалось, когда начинал он выступать в качестве чтеца, что его особенности — голос, манера — делают похожими друг на друга и Державина, и Блока, и даже Сумарокова. Но в дальнейшем приемы его стали точнее. Большое лицо, шапка густых голос, спокойные светлые глаза, высокий рост, уверенность — органическая, внушающая уважение, простая. Жест, правда, несколько неуверенный, — да Тоня и не пользовался им почти. И голос. Великолепный голос. И зал подчинялся и верил. Мы несколько раз встречались с Тоней в Москве, каждый раз останавливался я у него, на улице Немировича — Данченко. Занимал только не большую комнату, а маленькую, где сложены были чемоданы и кое — какая старая мебель и не водились совсем клопы. Впрочем, я засыпал постель дустом перед тем, как лечь. Тоня уже готовил новую программу. Выступал. Однажды из окна троллейбуса увидел я, как пытается он сесть в мой вагон, а кондуктор не пустил, — переполнено. И у меня почему-то сжалось сердце. Я вспомнил, как на Николаевском вокзале увидел в последний раз Юрку Соколова тоже вот так, через стекло. Правда, Юрка был в вагоне, а я стоял на платформе, но никогда мы больше и не увиделись. И я вышел на остановке у улицы Горького, дождался следующего троллейбуса и встретил Тоню. Казалось, что он был совсем здоров в те дни. Но я почему-то испытывал какую-то неуверенность. Вот пришел Тоня и просит поскорее налить ведро горячей воды, поставить туда ноги. Прилив крови к голове. И у меня то же чувство, которое испытал я, когда Тоню впервые назвали стариком. И он, заметив, угадав — ведь столько лет мы знакомы, — говорит мне спокойно и ласково: «Да ты не расстраивайся. Ничего». Говорит больше интонацией, чем словами. Потом с глубокой неохотой переехал Тоня в Ленинград. Тут ему опять стало хуже. Он отлежался. Поехал на дачу в Москву и опять захворал и попал в ту же самую клинику, что прежде, на Девичьем поле. И снова, приехав в Москву, я отправился навестить Тоню и, пройдя через гулкий вестибюль и получив халат не по плечу, отыскал я Тоню в неестественно высокой палате на три человека. Он поправлялся.
Что, собственно, рассказывать? Он поправился, но не так, как пять лет назад. Болезнь сваливала его с ног еще и еще раз, безболезненно почти, но упорно. Он принялся за книгу. Ему хотелось рассказать о своем опыте чтеца [19] . Он боялся, что выступать больше не придется. Он захворал, вдобавок к сердечной болезни, — забыл, какое имя носит это несчастье. У него стали шататься и выпадать зубы. Ему сделали мост. Золотой. И очень неудачно — испортили ему дикцию. И это огорчало его. Книжку писал он упорно. Интересной казалась мне мысль о том, что чтец обязан найти, от имени кого читается вещь. Угадать авторский характер. Не в актерском, а в особом плане. Не выходя за пределы своего искусства чтеца. Он зашел показаться профессору Рыссу, Симе Рыссу, нашему сверстнику. И Сима сказал мне: «А ты знаешь, что Тоня обречен? Ему жить — месяц, другой, — у него сильнейший склероз. Особенность склероза — его избирательность. Мозг — не тронут. Голова свежа. А человек обречен». И я не поверил этому. Тоня решил начать выступления — настолько он хорошо себя чувствовал. Но сначала по радио. Там спокойнее. Мы с Эйхенбаумом должны были зайти к нему — посоветоваться о Тониной книге. На радио затянулась репетиция. Тоня устал. Когда я позвонил, что мы с Эйхенбаумом идем к нему, Наташа сообщила, что свидание придется отложить, Тоня заболел. И больше мы не виделись. То лучше, то хуже, то лучше, то хуже. Я был у Войно — Ясенецких на именинах. Позвонил домой. Все время занято. Слишком долго. И это встревожило меня. Я поехал домой. И узнал, что Тоня умер. Он обосновался в те дни у сестер — у Вали, той самой нежной девочки, появление которой так удивило меня в большой шварцевской квартире в Екатеринодаре, и у Муры [20] , которая появилась на свет годом — двумя позже. Валя уже совсем седая. Мура и Наталья Борисовна сидели возле постели, на которой лежал Тоня с обычным своим рассудительным и спокойным выражением, только глаза были закрыты, и это был не Тоня. И как бы мы ни жалели его, уже ничего общего не было между ним и нами. С месяц назад, в сильный ветер, поздним, хоть и светлым вечером включил я радио и услышал живой Тонин голос.
[19]
Книга А. И. Шварца «В лаборатории чтеца» вышла в 1960 г.
[20]
Cм. следующую запись.
И хоть ветер шумел за окнами и брата, дыхание которого я слышал так ясно, будто стоял он рядом в комнате, уже не было в живых, я испытывал скорее радость, чем печаль. Если бы я умел! Я чувствовал за привычным смыслом вещей другой, настоящий. Еще усилие — и я пойму, что «времени больше не будет» и ничто не ушло, не умерло из пережитого. Но это последнее усилие — в который раз сорвалось. И мир вскоре принял свой непрозрачный и непреодолимый образ. Вот и все, что удалось мне рассказать о Тоне. Его сестры,телефон которых записан на той же странице, — немолодые женщины. Беллочка в свое время, когда исполнилось Тоне едва три года, решила, что из него выйдет артист. И заставляла его декламировать гостям, поставив его на стул, как на эстраду. И не ошиблась в своем предчувствии. Едва девочки подросли, Беллочка так же всею душою своею и всеми помышлениями уверовала, что вырастут они балеринами. И жизнь очень одаренных и умных девочек оказалась исковерканной. В начале тридцатых годов удалось было Муре сбежать в оптический институт, где сразу отметили ее как выдающуюся студентку. Садясь заниматься, она тетради целовала от восторга. Но железная воля Беллочки вернула ее на сцену. Валя, при всей своей мягкости, оказалась упорнее. Чтобы дать представление о ее характере, расскажу один случай из ее жизни. Было ей, вероятно, лет двенадцать, когда Беллочка привезла ее и Муру в Ленинград, устраивать в хореографическое училище. Остановились у Тони. Однажды сидел он у себя в комнате, читал. Вдруг слышит из кухни нежный и кроткий Валин голосок: «Тонечка, ты не занят?» — «Нет, а что?» — «Тогда иди, пожалуйста, в кухню. У нас, кажется, пожар». Вбежав, Тоня увидел, что примус пылает и разбрасывает вокруг горящий керосин. Еле потушил. И вот Валечка, эта самая, тихая и скромная Валечка, настояла на своем — ушла в инстатут иностранных языков и осталась там, к ужасу Беллочки, в аспирантуре, взяв специальностью старофранцузский язык. Впрочем, диссертацию не удалось ей защитить. Помешала война и послевоенные кампании. Так они и живут. И стареют.
Третий Шварц [0] в моей книжке — это мой родной брат Валентин.Вот уж о нем совсем не могу писать. Относимся мы друг к другу отлично, встречаемся раз в два, в три года. Был я когда-то заметно старше него: шесть лет разницы. А теперь ему 54, а мне 59 — чуть ли не ровесники. Он инженер, занят с утра до вечера. У него двое детей. Игорь — 27 лет и Сергей. Этот родился во время войны в Благовещенске, как и старший брат, Игорь. Я всегда рад, когда слышу его голос, столь знакомый. Но только по телефону мы и говорим. А не встречаемся. Почему? Кто знает. По особой Шелковской породе. Так и мама потеряла всякую связь с братьями и сестрами. Не могу я писать о брате, потому что он совсем перед глазами, хоть и видимся мы редко. Не найти точки зрения. Предмет расплывается.
[0]
Шварц Валентина Исааковна (1901–1990) и Маргарита Исааковна (Мура) (р. 1912) — двоюродные сестры Е. Л. Шварца. Шварц Валентин Львович (1902–1988) — брат Е. Л. Шварца, инженер.
Перехожу к Мише Шапиро. [0] С ним жизнь свела в 46–47 годах, когда ставилась «Золушка». Высокий. По- еврейски толстеющий — с нижней части живота. Таким образом, его туловище как бы отстает от той части фигуры, что помещается ниже пупка. Носит усики, что придает ему злодейское выражение, не соответствующее действительности. Он растерян, и в мыслях у него такой узел, что лучше не пробовать развязать. Точнее — распутать. Ибо никто этого узла не завязывал, а он сам образовался от ночных страхов и дневных туманов. Эта путаница в мозгах иногда приводила меня в ярость, пагубно отражалась на работе. «Золушку» снимали в роковой 46 год. После известного решения ЦК [1] стали требовать переделок. Я был в те дни в Сочи. Вернувшись и посмотрев материал, я согласился переделать только те куски, которые у постановщиков явно не вышли. Написал новые куски сценария. Их принял редактор, согласилась на них Кошеверова. А Миша вдруг повел себя требовательнее редактора. «Все-таки эта поправки не показывают, во имя чего мы снимаем картину, не проясняют идеологическую сущность…» — и так далее. Это самоубийственное бормотание привело меня в ярость. Но вот съемки кончились
[0]
Шапиро Михаил Григорьевич (1908–1971) — кинорежиссер, кинодраматург. С 1928 г. работал на киностудии «Ленфильм», в 1946–1947 гг. совместно с Н. Н. Кошеверовой был постановщиком фильма «Золушка» по сценарию Шварца. Автор воспоминаний о нем.
[1]
См. «Зощенко Михаил Михайлович», комм. 1.
5 августа
О картине появились положительные рецензии во всех газетах [2] , кроме «Правды» и «Известий». И Миша заявился ко мне со следующим предложением: «Давай напишем в редакцию «Правды» письмо: нам, постановочному коллективу, очень важно знать мнение центрального органа партии о нашей картине. Мы очень просим… И так далее». И никак не хотел понять, что просить отзыв — неприлично. Он женат на Жанне Гаузнер, дочке Веры Инбер [3] . Жанна воспитывалась в Париже. Наружность имеет, в отличие от матери, мужественную. И пишет не стихи, а прозу. Я бы относился к ней снисходительно, даже доброжелательно, если бы не выступила она при мне на совещании в «Звезде» против повести Шефнера [4] . Это писатель особенный, драгоценный, простой до святости. Именно подобные существа и создали то явление, что называем мы литературой. А Жанна Гаузнер, которая выполняет заказы, пишет о колхозах или заводах, понятия о них не имея, она, у которой личная жизнь — одно, а литература — профессия, как для машинистки переписка, — она осмелилась кощунствовать. Это тем менее простительно для нее, что она не только умна и знающа, что может отличить произведение искусства от эрзаца. Во все времена, вероятно, бывали люди, несоизмеримые с общим направлением умов. Одни так или иначе находили себе убежища, где скрывали свое несходство со всеми. Очень однако трудно думать, что ты один нормален или ты один безумен. Другие, посильнее, лезли поперек пути всем, дичали и свирепели, как слоны — одиночки, отбившиеся от стада, превращались в чудаков, а иной раз в мучеников и святых. Иные, сами того не замечая, подчинялись своему времени. А самые неряшливые, самые прохладные думали одно, а говорили другое. И до того приноровились, до того овладели этим искусством, что сами верили, что это раздвоение как бы не существует и никто его не замечает. Однажды побывал я у Шапиро в гостях. Мама, с библейски могучим характером, что сказывалось в грозном ее молчании, осуждающем и уничтожающем. Сестра, внушающая невольное уважение.
[2]
После выхода на экран фильма «Золушка» в газетах были напечатаны рецензии: Н. Коварского, «Вечерний Ленинград», 12 мая; С. Л. Цимбала, «Ленинградская правда», 17 мая; Г. Воронова, «Комсомольская правда», 18 мая; Дм. Молдавского, «Смена», 22 мая; М. Папавы, «Советское искусство», 23 мая; Е. С. Рысса, «Литературная газета», 24 мая; И. Гринбрег, «Ленинские искры»; Н. Иванова, «Пионерская правда», 6 июня.
[3]
Гаузнер Жанна Владимировна (1912–1962) — писательница, дочь поэтессы Веры Михайловны Инбер (1890–1972).
[4]
Шефнер Вадим Сергеевич (р. 1914) — писатель.
На ней судьба словно желала показать богатство своего воображения. Высокая, черноволосая, бледная Мишина сестра, юристка по образованию, работала шофером грузовой машины. Так вышло. Сначала в армии, потом и в мирное время. Мне как-то пришлось с нею ехать на «Москвиче», кажется, Хейфицев. Она вертела баранку и напевала с независимым выражением, словно желая показать судьбе, что ее ничем не удивишь. Поглядев на Мишину семью, на высокие комнаты, угрюмые, еще не очнувшиеся от блокадного умирания, на худую, седую, непреодолимую маму, на усатую, широколицую, широкозадую Жанну, исполненную тщательно скрытых задних мыслей и задних чувств, на сестру, старательно державшуюся спокойно, как ни в чем не бывало, я разобрал еще что-то в запутавшейся Мишиной душе. И в настоящее время душа его не распуталась, башка не просветлела. Что-то с ногой — прихрамывает, уезжает лечиться. Когда написал я эти слова, позвонили со студии, чтобы я пришел туда смотреть материал «Дон Кихота». Посмотрев, вышел я во двор студии и, по странному совпадению, впрочем, уже не первому, с тех пор, как пишу я «Телефонную книжку», встретил своего натурщика. Словно бы для проверки. Одет он был в свой вечный костюм в мелкую клетку. Походил на опереточного простака. Высокий рост. Худое лицо. Нижняя часть живота мягко, но непреклонно выпирала из-под брючного ремешка. Он внешне спокойно, внешне степенно двинулся навстречу мне. Но, несмотря на порнографически — разбойничьи усики, смятение сквозило через всю его маску. Он снимает с кем-то в соавторстве фильм по «Искателям» Гранина [5] . Он задал два — три вопроса о материале, что я смотрел. Под маской многозначительности сквозила все та же привычная путаница и склонность к поддельному теоретизированию. «Хороший цвет, хорошая натура, этого еще никак недостаточно для решения «Дон Кихота». Тут нужно твердое понимание… ну, как бы тебе сказать… того, что хочет сказать автор… понимаешь? Идейная суть… Понимание». Я все понял. Я давным — давно все понял. И поспешил распрощаться с Мишей.
[5]
Гранин (наст. фам. Герман) Даниил Александрович (р. 1 Шишмарева Татьяна Владимировна (1905–1994) — художница.