Терская коловерть. Книга третья.
Шрифт:
— Ну–ну! Чего вытаращился? — невольно отшатнулся Трофим перед бешено сверкающими глазами приятеля. — Тебе–то какое дело?
— А такое, что я тебе сейчас морду бить буду!
— Попробуй, — сдвинул брови Трофим. — Можа, ты сам к ней клинья бьешь? Мне Верунька гутарила, как вы…
— Н–на! — Казбек не раздумывая хватил кулаком по скверно ухмыляющейся физиономии своего молочного брата.
Устя не спала. Лежала с открытыми глазами и перебирала в памяти свою жизнь. Ничего хорошего в ней не было. Сколько она себя помнила, все работала, работала, работала. И бедность проклятая. Из–за нее и за Петра пошла, хоть он ей и не очень–то нравился. Польстилась на богатство, будь оно неладно. А все — мать: денно и нощно долдонила
Устя горько усмехнулась в темноту: прав был отец, возражая против ее замужества.
На дворе залаял пес, похоже, кто–то подъехал к воротам. Устя прислушалась — так и есть: приезжий постучал в калитку. Собака залаяла еще неистовее.
— Петь, а Петь! — Устя встряхнула за плечо разоспавшегося мужа. — Да проснись ты, засоня бузулуцкая.
— А? Чего? — оборвал храп Петр.
— Ктой–то стучится к нам, иди погляди.
Петр выругался, нехотя направился к выходу. Слышно было, как он прикрикнул на собаку, затем загремел железным засовом. Вскоре он вернулся.
— Ну, кто там? — спросила Устя.
— Знакомец один. С хутора, — ответил Петр, натягивая впотьмах шаровары и чертыхаясь в адрес неурочного гостя. — Папаку спрашуеть, растуды его туды, не мог днем наведаться.
— А где он?
— Во дворе стоит.
«И правда, принесли его черти не вовремя», — посочувствовала мужу Устя, покидая постель и привычно находя на сундуке свою одежду.
Принимали гостя на половине стариков, в основной зимней хате. Устя едва не захохотала, увидев его при свете зажженной лампы: он с головы до ног измазан сажей и похож на вылезшего из печи черта.
— Батюшки! — прыснула она в кулак и зажала рот пальцами. Но свекор так зыркнул на нее глазищами, что у нее сразу пропала охота смеяться.
— Согрей–ка лучше воды, — прохрипел Евлампий, — да спроворь на стол.
Устя послушно отправилась во времянку. Разводя в печи огонь, строила всевозможные догадки относительно странного гостя. Где–то она его уже видела. Уж больно знакомое лицо, хоть оно у него и в сопухе.
Мылся гость на базу за конюшней. Устя слышала, как муж поливал воду и о чем–то с ним говорил вполголоса. «Клянусь попом, который чуть не утопил меня в купели, никогда б не подумал, что печная труба может служить выходом», — с трудом разобрала она из речи незнакомца. Потом он, одетый в бешмет Петра, сидел за столом между старым и молодым хозяином, пил вместе с ними чихирь, ел яичницу и что–то рассказывал, всякий раз прерывая свое повествование, когда Устя входила в комнату с очередной закуской. «Должно, осетин», — решила Устя, глядя на его едва не сросшиеся на переносице черные брови и тонкий, прямой нос. Чем–то неуловимо смахивает на ее знакомца Осу, с которым она познакомилась в семнадцатом году у санитарного поезда. Устя невольно вздохнула: хорош был парень. Где–то он
Из спальни донесся детский плач. Устя поспешила к люльке. «А–а–а…» — затянула извечное, укачивая проснувшегося не ко времени сына. Укачав, прилегла на постель, снова задумалась. Пятый год пошел, как она стала женой Петра Ежова, а все не может забыть того раненого фронтовика–осетина, что обещал приехать в Стодеревскую свататься. И откуда он взялся такой улыбчивый да красивый на ее голову? А может быть, это все девичья блажь и ей никого кроме Петра не надо? Чем он плох, ее муж, старший урядник, Георгиевский кавалер? И ростом вышел, и силой бог не обделил. А что прижимист малость, так ведь скупость не глупость, говорят старые люди. Зато у них закрома полны всякой всячиной и в сундуках добра — на два века хватит. Правда, ключи от сундуков у мамаки на пояске под запоном. Жадная старуха, под стать своему мужу. Устя однажды увидела случайно, как они вдвоем перебирали в кладовке слежавшиеся от времени царские деньги и проклинали в два голоса Советскую власть. «Дурак старый, верблюд ногайский, — бил себя по лысине Евлампий кулаком с зажатыми в нем «екатеринками», — нет бы накупить на эти деньги каких–либо золотых предметов. Вот теперь и любуйся на них, мать их так. А все ты, старая квашня: «Подожди, подожди…» Вот и дождались с чужой ухи жижки. Заставить бы тебя, подлая, сожрать энти деньги без масла и соли».
Ух и злой старик! Особенно ненавидит он коммунаров, отобравших у него с приходом Советской власти мельницу, и больше всех из них — ее отца. «Ну и сваток мне достался, — косоротится он всякий раз, когда представляется возможность напомнить младшей снохе о ее захудалой родословной, — как был гольтепа–гольтепой, так и остался с голой задницей, коммунар задрипанный. В одном кармане смеркается, в другом — заря занимается. Пролетарий изо всех стран, чоп ему в селезенку, — от людей стыдно за такое родство».
Не стерпела однажды Устя, отпела свекру в ответ не менее ядовито. Ох, как взъерепенился станичный богач, от злости чуть было кандрашка не хватила. Замахнулся костылем, но ударить воздержался — не те нынче времена. Лишь обругал матерно и пообещал отца ее повесить самолично, когда, даст бог, власть переменится. А в то, что она переменится, он верил горячо и упрямо. О том и молился по нескольку раз на день.
— Ты не спишь, Устя?
— Не, — откликнулась Устя на голос мужа.
— Иди прибери со стола, а я провожу нашего гостя.
— Куда?
— На кудыкину гору. Ты не спи покель, я его — быстро.
Он действительно вернулся скоро, с игривым смешком подкатился под теплый бок супруги:
— Погреться чуток…
— С морозу ты, что ли? — отодвинулась Устя к стене, понимая, но не разделяя настроения мужа.
— Я–то нет, — поугрюмел Петр, — а вот ты, должно, в мороз на свет появилась. Так и несет от тебя сиверем. Ай не люб я тебе, так ты скажи.
— Не горгочи, а то дите разбудишь. Спи лучше, утро скоро.
— Эх, Устинья, не пойму я тебя никак. Гребуешь мной али еще чего?
— Налился чихирем и несешь незнамо чего. Ты лучше скажи, куда спровадил этого?
— К Алборовской роще свел.
— А зачем он к нам заявился, весь в сопухе? Где это его так вычучкали?
— Из хаты чужой жены через трубу удирал от ейного мужа, — Петр пьяно рассмеялся, пытаясь обнять собственную жену.
— Да подожди ты… — отвела от себя его тяжелую руку Устя. — Чего брешешь? Ты толком расскажи.
— А брыкаться не будешь?
— Голодной куме хлеб на уме, — вздохнула женщина. — Как же он мог через трубу–то?
— Когда припрет, через игольное ушко проскочишь, не токмо что. Да и трубы на хуторах у осетин по–другому, чем у нас, устроены. Они у них широкие и напрямую на крышу выведены, без борова. К тому же, на его счастье в том доме печь перекладывали, трубы, почитай, не было вовсе. Вот я раз в Туретчине…
— А почему он — к нам? — перебила жена мужа, не желая еще раз слушать про то, как он бежал из чужого гарема.