Тилль
Шрифт:
Он задумался, а потом вдруг добавил:
— Порох под парламентом, Лиз. Мы все могли бы тогда погибнуть. Но мы живы.
Это была самая длинная речь, которую он когда-либо на ее памяти произносил. Она ждала продолжения, но он снова сложил руки за спиной и молча вышел из покоев.
Оставшись одна, Лиз подошла к окну, в которое только что смотрел он. Уставившись в это окно, будто бы оно могло помочь ей его понять, она думала о порохе. Всего восемь лет прошло с тех пор, как злодеи попытались убить ее мать и отца, чтобы вернуть страну в лоно католицизма. Лорд Харингтон разбудил ее тогда посреди ночи: «Скорее, вас ищут!»
Она не сразу поняла, что он говорит и где она находится, а когда постепенно вынырнула из сонного тумана, то подумала лишь,
— Меня хотят убить?
— Хуже. Они хотят заставить вас принять католичество, а затем усадить вас на трон.
И они пустились в путь: ночь, день, еще ночь. Лиз сидела в карете со своей камеристкой; трясло так, что ее несколько раз стошнило в окно. За каретой скакало полдюжины вооруженных мужчин, впереди лорд Харингтон. Когда ранним утром они остановились отдохнуть, он шепотом объяснил ей, что и сам почти ничего не знает. Прибыл гонец и рассказал, что банда убийц под командой иезуита ищет внучку Марии Стюарт. Хотят ее похитить и короновать. Отец, скорее всего, убит, и мать тоже.
— Но в Англии же нет иезуитов. Моя двоюродная бабушка их всех прогнала!
— Не всех. Они скрываются. Одного из самых страшных зовут Тесимонд; мы давно его ищем, но никак не можем поймать, а теперь он сам ищет вас.
Лорд Харингтон со стоном поднялся. Он был немолод, и ему было трудно проводить столько часов в седле.
— Вперед!
Они добрались до маленького домика в Ковентри, и Лиз запретили выходить из комнаты. С собой у нее была одна кукла и ни единой книги. Со второго дня скука терзала ее так, что она предпочла бы ей даже встречу с иезуитом Тесимондом. Все тот же комод, все те же многажды пересчитанные плитки пола, третья во втором ряду, если смотреть от окна, была с трещиной, равно как и седьмая в шестом ряду, потом кровать и ночной горшок, который выносили дважды в день, и свеча, которую ей нельзя было зажигать, чтобы снаружи не увидели свет, и на стуле около кровати камеристка, которая уже три раза рассказала ей всю свою жизнь, да только ничего интересного в этой жизни не происходило. Вряд ли иезуит мог оказаться хуже. И ведь он не хотел ей ничего дурного — он хотел сделать ее королевой!
— Ваше высочество неправильно понимает, — сказал Харингтон, — вы не были бы свободны. Вам пришлось бы подчиняться воле Папы Римского.
— А сейчас мне приходится подчиняться вам.
— Именно так, и потом вы будете мне за это благодарны.
На самом деле тогда они уже были вне опасности. Но никто из них этого не знал. Порох под парламентом нашли, заговорщики не успели его запалить; ее родители были живы и даже не ранены, католики были пойманы, а ее неудачливые похитители сами стали дичью и прятались в лесах. Но так как они обо всем этом не подозревали, Лиз провела еще семь бесконечных дней в комнате с двумя треснувшими плитками — семь дней с камеристкой и ее пресной жизнью, семь дней без книг, семь дней с единственной куклой, которую она уже на третий день возненавидела так, как не смогла бы ненавидеть никакого иезуита.
Она не знала, что папа успел уже заняться заговорщиками. Он пригласил не только лучших пыточных мастеров обоих своих королевств, но и трех экспертов из Персии и самого многоопытного мучителя со двора китайского императора. Он повелел причинять пленникам все виды боли, которую один человек только может причинить другому, и измышлять муки, доселе неслыханные. Все специалисты получили приказ изобретать новые пытки, ужаснее и изощреннее тех, что изображают величайшие художники, рисуя ад, с двумя только условиями: пленники не должны были ни погибнуть, ни сойти с ума. Им ведь нужно было еще успеть назвать сообщников, и должно было остаться время раскаяться и попросить у Господа прощения. Папа был добрым христианином.
Двор выслал сотню солдат для защиты Лиз. Но лорд Харингтон так хорошо ее спрятал, что королевским солдатам найти ее было не легче, чем заговорщикам. Шли дни. За ними шли еще дни и еще, и скука начала отступать, и Лиз
После, когда ей снова пришлось бежать и прятаться, она часто думала об этом первом разе. После проигранной Белогорской битвы она чувствовала, что давно, с детства, готова к поражениям и побегам. «Берите шелк, — командовала она, — и лен тоже берите, а посуду оставьте, она в дороге не так нужна. Картины берите испанские, богемские бросайте, испанцы пишут лучше!» А своему бедному Фридриху она сказала: «Не переживай. Всего-то уехать, спрятаться на время и вернуться».
Ведь тогда в Ковентри все именно так и вышло. В какой-то момент они узнали, что опасность позади, и как раз успели в Лондон к торжественному благодарственному богослужению. Празднующий люд переполнял улицы между Вестминстером и Уайтхоллом. «Слуги короля» представили пьесу, которую их драматург специально сочинил по этому случаю. Речь там шла о шотландском короле, которого убивает негодяй, чья душа черна и чьими помыслами движут ведьмы, умеющие лгать, говоря правду. Темная это была пьеса, полная огня и крови, и чертовщины, и когда упал занавес, Лиз поняла, что никогда больше не хочет ее видеть, хотя, возможно, это был лучшая пьеса в ее жизни.
Но когда они бежали из Праги, бедный глупый муж не слушал ее. Слишком страшна оказалась для него потеря армии и трона; он все бормотал, что ошибкой было принимать богемскую корону. Все советовали ему отказаться, говорил он, все только это и повторяли, а он по глупости своей послушал не тех.
Не тех — это он, конечно, о ней.
«Не тех я послушал!» — повторил он тихо, но так, чтобы она все же услышала, когда их карета — самая малозаметная, какая нашлась — покидала столицу.
И она поняла, что он никогда ей этого не простит. Но все равно будет ее любить — так же, как она любит его. Суть брака ведь состоит не только из общих детей, она состоит и из всех ран и обид, нанесенных друг другу, из всех ошибок, совершенных вместе. Он никогда не простит ей того, что она убедила его принять корону, равно как и она никогда ему не простит того, что он с самого начала был для нее слишком глуп. Все было бы легче, будь он побыстрее разумом. Сперва она полагала, будто это можно исправить, но потом поняла: нет, ничего не поделаешь. Эта боль не пройдет; когда он уверенно и изящно входит в комнату, когда она смотрит в его красивое лицо, вместе с любовью она всякий раз чувствует слабый укол.
Она отодвинула занавеску и выглянула из окна кареты. Прага — вторая столица мира, центр учености, старая резиденция императора, Восточная Венеция. Даже в темноте видны были очертания Пражского Града, озаренные бесчисленными языками пламени.
«Мы вернемся», — сказала она, хотя уже тогда в это не верила. Но она знала: когда приходится бежать, это можно вынести, только если держаться за какое-нибудь обещание. «Ты король Богемии, так положил Господь. Ты вернешься».
И как бы все ни было плохо, было в тех минутах и что-то привлекавшее ее. Все это напоминало театр: события государственной важности, корона переходит от одного монарха к другому, проиграна важная битва. Не хватало только монолога.
Фридрих и тут оплошал. Когда он спешно прощался с бледной от волнения свитой, нужно было произнести монолог, нужно было взобраться на стол и сказать речь. Кто-нибудь запомнил бы ее, кто-нибудь записал бы, пересказал бы другим. Достойная речь могла бы сделать его бессмертным. Но ему, конечно, ничего не пришло в голову, он пробормотал что-то невнятное, и вот они уже были в карете на пути в изгнание. Всем этим благородным богемским господам, всем этим Вршвицким, Прчкатртам и Тчрркаттррам, — эти фамилии, которые ей на всех приемах шептал на ухо ответственный за чешский язык гофмейстер и которые она так и не смогла ни разу правильно повторить, — всем им было не дожить до конца года. Император шутить не любил.