Тилль
Шрифт:
Олеарий потер лоб.
— В этой же местности никогда еще не видали драконов. Таким образом, я уверен, что дракон находится именно здесь.
— Но ведь много где не видали драконов. Почему вы ищете именно в Гольштейне?
— Во-первых, отсюда ушла чума. Это верный признак. Во-вторых, я использовал маятник.
— Но это же магия!
— Не в том случае, если маятник магнитный.
Кирхер посмотрел на Олеария мерцающими глазами. Чуть презрительная улыбка исчезла с его лица, когда он наклонился вперед и с простотой,
— Поможете мне?
— В чем?
— В поисках дракона.
Олеарий сделал вид, что размышляет. На самом же деле решение было очевидно. Он был немолод, у него не было детей, жена его умерла. Он каждый день навещал ее могилу, и до сих пор случалось, что он просыпался ночью и плакал, так ему ее не хватало, так тягостно было одиночество. Его ничто здесь не держало. И если величайший ученый всего света предлагал ему разделить приключение, размышлять было нечего. Он набрал в грудь воздуха, чтобы дать ответ.
Но Кирхер опередил его. Он поднялся и отряхнул пыль с рясы.
— Итак, завтра утром выезжаем.
— Я хотел бы взять с собой ассистента, — не без раздражения сказал Олеарий. — Магистр Флеминг сведущ и будет нам полезен.
— Да-да, прекрасно, — Кирхер кивнул, кажется, уже думая о другом. — Значит, завтра утром, хорошо, успеем выехать рано. А теперь не отведете ли вы меня к герцогу?
— Он сейчас не принимает.
— Не беспокойтесь. Когда он узнает, кто я, он будет счастлив меня принять.
Четыре экипажа тряслись по дороге. Было зябко, утренний туман бледнел над полянами. Последний экипаж был по самую крышу забит книгами, которые Кирхер недавно приобрел в Гамбурге; в предпоследнем сидели три секретаря и переписывали манускрипты, насколько это возможно было на ходу; еще два секретаря спали во втором, а в первом ехали Афанасий Кирхер, Адам Олеарий и его верный спутник, магистр Флеминг, ведя беседу, за которой внимательно следил еще один секретарь, держа на коленях бумагу и перо на случай, если понадобится что-нибудь записать.
— Но что мы будем делать, если его найдем? — спросил Олеарий.
— Дракона? — уточнил Кирхер.
На мгновение Олеарий, забыв о своем почтении к великому ученому, подумал: «Нет, это просто невыносимо!» Помолчав, он ответил:
— Да, дракона.
Вместо ответа Кирхер обернулся к магистру Флемингу.
— Правильно ли я понимаю, что вы музыкант?
— Я врач. И, главное, я пишу стихи. Но да, я учился музыке в Лейпциге.
— Стихи на латыни или на французском?
— На немецком.
— Это еще зачем?
— Что мы будем делать, если его найдем? — снова спросил Олеарий.
— Дракона? — уточнил Кирхер, и на этот раз Олеарий готов был дать ему пощечину.
— Да, — сказал он. — Дракона!
— Мы усмирим его музыкой. Позволю себе предположить, что господа знакомы с моим сочинением Musurgia universalis?
— Musica? —
— Musurgia.
— А почему не «Musica»?
Кирхер неодобрительно посмотрел на Олеария.
— Разумеется, — сказал Флеминг. — Все, что я знаю о гармонии, я узнал из вашей книги.
— Да, подобное мне часто приходится слышать. Почти все музыканты так говорят. Это важный труд. Не самый важный из моих трудов, но, безусловно, весьма важный. Несколько высочайших лиц намерены приказать сконструировать изобретенный мною водяной орган. А в Брауншвейге собираются изготовить описанное мной кошачье фортепьяно. Меня это несколько изумляет, ведь то была лишь игра мысли; сомневаюсь, чтобы результат радовал слух.
— Что такое кошачье фортепьяно? — спросил Олеарий.
— Вы, значит, не читали мой труд?
— Память шалит. Я немолод, порой она отказывает мне, особенно после всех тягот того нашего путешествия.
— О да, — сказал Флеминг. — Помнишь, как нас в Риге окружили волки?
— Фортепьяно, издающее звуки путем причинения боли животным, — сказал Кирхер. — Нажимается клавиша, и вместо движения струны некоему небольшому животному — я предлагаю кошек, но сгодились бы и полевки; собаки слишком велики, сверчки слишком малы — причиняется точно дозированная боль, так что животное издает звук. Если отпустить клавишу, боль прекращается, и животное замолкает. Если животных распределить согласно высоте издаваемых ими звуков, можно было бы производить удивительнейшую музыку.
Некоторое время царила тишина. Олеарий вглядывался в лицо Кирхера, Флеминг жевал нижнюю губу.
— Так почему же вы пишете стихи по-немецки? — спросил в конце концов Кирхер.
— Звучит странно, я знаю, — сказал Флеминг, ждавший этого вопроса. — Но это возможно! Наш язык еще только рождается. Вот мы сидим здесь, все трое из одной страны, и беседуем друг с другом на латыни. Почему? Пока немецкий язык еще неловок, он как кипящая смесь, как возникающее на свет существо — но однажды он повзрослеет.
— Касательно дракона, — начал Олеарий, чтобы сменить тему. Он знал по опыту: если Флеминг оседлает любимого конька, больше никому не удастся вставить слова. И кончится это тем, что он, весь раскрасневшись, примется зачитывать свои стихи. Они были даже и недурны, в них слышалась мелодия и сила. Но кому хочется без предупреждения слушать стихи, да еще по-немецки?
— Пока наша речь есть необузданная смесь диалектов, — продолжил Флеминг. — Если посреди фразы не приходит в голову нужное слово, мы без стеснения заимствуем его из латыни или итальянского, или даже французского, да и сами фразы кое-как составляем на латинский манер. Но это изменится! Речь нужно питать, холить, лелеять, помогать ей взрасти! А лучшая ей помощь — это поэзия.