«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Пела природа русская звуками несказанных чувств, и сливалась она с душой, как молитва. Россия пела…
Для меня, скажу искренно, эти настроения были священны, д'oроги, родны, и нигде я их не чувствовал, только в России. И не было выше восхищения, как созерцание русской природы. И мне всегда хотелось как-нибудь, как я мог, красками или пером, передать эти настроения русской природы…
На террасе моего дома, летом, в деревне, где в саду пела иволга, сидел мой родственник —
— С точки зрения социального сознания масс, введение земского обложения…
Проходя мимо террасы с работы, я тащил зонтик, холст, краски. Остановился.
— Володя, — сказал я. — Ты не пойдешь со мной, покуда холодок, надо малину полить, а то в полдень опять жара будет. Дождя не было две недели. Пойдем, польем.
Володя сердито посмотрел на меня и, встав, пошел со мной в сад и, с еще более сердитым лицом, взял лейку.
Мой родственник считал унижением поливать малину, и я знал, что меня он считает так… ненужным человеком, но все же полезным ему в жизни. Ему казалось, — я это чувствовал, — что я просто живу, как-то нечаянно. Растет у меня в саду и клубника, и малина, и он ее любит есть, между прочим, но он считал меня не таким, как нужно, а себя считал именно таким — умным, разговорчивым, передовым.
Этот милый мой родственник влюбился нечаянно в актрису на вторых ролях, и тут с ним случилась перемена: он совсем бросил ораторствовать о демократизме, социализме, прогрессе, империализме, капитализме, милитаризме, национализме, — сразу забыл все «измы», и говорил только:
— София Павловна… София Павловна играла… будет играть… хочет играть…
И пошло: роли подходящие и неподходящие, изгиб тот, изгиб не тот, антрепренер в Одессе обиделся, контракт порвала. Она теперь едет сюда, едет туда…
Актриса однажды странно сказала:
— Я захочу, заведу себе мужика… Когда захочу… Я одного любила и для искусства бросила…
— София Павловна, София Павловна, — вытянув губы, говорил мой родственник. — Это человек особенный… Вы знаете, из-за нее шестеро застрелились, седьмой тонул. Вы понимаете?
Через две недели я узнал, что Володя — режиссер. Я привык, конечно, к этим штукам, так как с двадцати лет работал в театре. Но все ж удивился немного.
Как природа сменяется у нас, так переменился мой родственник — режиссер. Переменился и внешне. Пиджак короткий, волосы завиты барашком, галстук — широкий бант, штаны в полоску. Политику бросил.
— У Софии Павловны изгиб, — говорит он. — Ни у кого такого нет.
Горит мой родственник театром, будто там родился. У него изменилась походка, выражение лица.
Студентом раньше он был молчаливым и
Когда же сделался режиссером, горел энергией, кричал, стучал кулаком по столу, бросая тетради ролей, говорил, что есть только четыре начала: начало совокупности, начало символическое, саркастическое и демократическое…
— Есть еще ерундическое… — сказал ему один мой приятель, барон Клодт, которого он не любил за его насмешки.
Обалдев от увлечения актрисой, Володя только и говорил о Софии Павловне и ее ролях и становился перед всеми в вызывающую позу, сложив на груди руки, как Наполеон.
Однажды осенью, в Москве, в декоративную мастерскую Малого театра, где я писал декорации, пришел ко мне мой родственник Володя. Лицо такое бледное, худое, и рассказал мне серьезно и важно, что разочаровался в Софии Павловне.
Когда он ехал с нею из Киева, в вагоне 3-го класса, София Павловна на какой-то станции, где поезд стоял десять минут, встретила своего знакомого коммивояжера. Разговорилась с ним и велела носильщику вынести из вагона ее чемодан. И пропала с коммивояжером, даже не простившись с Володей.
— На какой станции-то? — спросил я.
— Не помню. Это все так скоро случилось, я растерялся… Был страшно расстроен…
— Хорошо, что не застрелился, а то бы восьмой дурак был…
Он удивился и сказал мне:
— Странно, как вы на все так легко смотрите… Удивительно. Вас не трогают трагедии жизни…
— Да верно, мой друг, — согласился я. — Но есть еще в жизни и комедии…
— Знаете, — прервал он меня важно, — я теперь себя посвятил литературе. Начинаю писать романы.
Свою разлуку с Софией Павловной Володя называл «драматический разрыв». Он снова резко изменился, принял другой образ. Стал полон мыслями о себе. На лице его было написано, что он знает что-то важное, нужное… Ходил медленно, важно, ноги ставил как-то врозь. Ходил покачиваясь, солидно. Так ходят миллионеры. Губы выставлял вперед. Помолчав, важно так, как эксперт, делал короткие замечания. Видно было, что он — писатель…
— Внутри горит священный огонь… — как-то сознался мне он.
Он сам себя убедил, что он писатель, стал носить шерстяную черную блузу и штаны заправил в сапоги. Я и друзья мои удивлялись переменам, с ним случившимся, и посмеивались. Он покорно отвечал:
— Пускай… я все перестрадаю…
А режиссером-то как ругался, орал, прыгал, подняв руки, чуть не дрался.
В те времена провинциальные актеры боялись его, слушали, что говорит, потом уныло шли в буфет и пили водку. Качая головой, говорили:
— Черт его знает, говорит, говорит, а что говорит — не поймешь. Но теперь время такое, все новое ищут…