Только один человек
Шрифт:
— Искусство, с одной стороны, вещь весьма опасная, — начал после четвертого тоста излагать основную идею Шалва. — Как это ни странно, но если бы хорошие немцы не достигли в своем искусстве столь больших высот, то плохие немцы не развязали бы самую страшную войну. Удивительно, а вместе с тем и не удивительно также и то, что именно самые недостойные из немцев вообразили себя, окаянные, превыше всего и вся, что Геббельс и Гитлер кичились заслугами и наследием великих предков, каковыми были Бах и Бетховен?! Эти сукины сыны заставляли своих оболваненных солдат отбивать шаг под марши Вагнера! Знай это в свое время бедняга Рихард, он бы, верно,
— И правда! — сказал Гриша и выронил из рук колбасу.
— Да. Ради престижа они вступили в дружбу с широко прославившими себя в искусстве итальянцами, но только с худшими из них — ведь наш-то Форе Мосулишвили [37] дрался плечом к плечу не с желтокожими; да, как я уже говорил, великое искусство именно недостойным придало спеси; они, эти подонки, не лишенные, правда, дисциплинированности, не ведали того, что искусство и воинская муштра несовместимы, ибо...
37
Форе Мосулишвили — грузин-партизан, принимавший активное участие в антифашистской борьбе на территории Италии. Ему посмертно присвоено имя народного героя Италии.
— Я верю только в самодисциплину, вот хотя бы в такую, каш четко выраженная самодисциплина Флобера.
— Разумеется. Это тебе не дисциплина, навязанная извне, которой я и врагу своему не пожелаю. Во всем главное — личная интонация.
— Да. Я говорил о том, что, поставив лично себе в заслугу высочайшие достижения великих предков, эти набитые всякой дьявольщиной головы — откуда еще, как не из человеческих плеч может вырасти такая дурацкая тыква! — возомнили себя господами вселенной, и хотя мы очень уважаем — ну-ка кого?
— Баха и Гете, Бетховена и Кранаха, Шиллера, Дюрера... Шуберт, батоно, и Моцарт тоже по-немецки говорили, Кант...
— Достаточно! Только не навязывай мне философов. Забьются по углам, каждый сам по себе, и ну мудрствовать — это должно быть так, а то должно быть сяк, или — это не должно быть так, а то не должно быть эдак, а должно вот эдак и эдак, просто убиться можно от стольких «должно»! Хорошо, хватит, кто ты такой? Отпусти душу на покаяние.
— Да, и иди себе своей дорогой...
— Им не достает искусства воплощения... Они плохо читаются...
— А так они тоже силятся улучшить отношения между людьми.
— Да-а, это мыслящий народ.
— И все же не говорите мне о них, я предпочитаю людей дела. Налей-ка еще разок.
Бутылочные бесы переместились поначалу в стакан, а там и в утробы братьев, но перед ними лежал еще долгий, приводящий в изнеможение, путь.
— Я непременно должен отметить, что говорю только о злонамеренном использовании заслуг предков, а так ведь и сам Бетховен творил в завоеванной стране...
— То-то я и дивлюсь, — вывернул Василий ладони наружу, — у турков, глядь, не очень-то густо было с гениями... однако их не знавшая грамоты рука постоянно сжимала меч...
— Один, дескать, поэт, был у нас, да и тот писал на чужом языке...
— А кто же их тогда принуждал...
— Хорошо, будет, — прервал их Шалва, так как они нежелательно отклонились от темы, — я уже говорил вам: чтобы тронуть человеческую душу, надо подойти к ней под углом искусства, и меня очень мучал выбор — под каким же все-таки именно углом? Музыка, поэзия, как и иная подобная благодать, таят в себе, как я сказал, опасность увенчаться под конец чем-то плохим. Вот я и ломал себе голову по-всякому,
— Я-то, пожалуй...— вырвалось у Васико.
— Что ты пожалуй?
— Почти безгрешен, — сказал Васико и покраснел.
— Да, как раз, — скорчил ему рожу Гриша. — А давать по ночам ключ от своего ателье — это, по-твоему, как называется?
— Меня же и попрекаешь? — сперва удивился, а следом пришел в негодование Василий. — Меня же попрекаешь корыстью? Бессовестный ты!..
— В данном случае я правда свинья, — признался Гриша. И улыбнулся: — Иди поцелую.
— Мелкие грешки водятся за каждым из нас, — подвел черту под небольшой, мирно закончившейся перепалкой Кежерадзе Шалва. — Но, что правда, то правда, мы не зловредные.
— Еще этого нам не хватало...
— Ах, ах, боже упаси.
— Так вот, я и остановил свой выбор на самом что ни на есть безукоризненно чистом из искусств.
— На каком же это... все-таки, — взволнованно спросил Гриша.
— На каком, правда, а?.. — и того пуще разволновался Васико.
— Только не переизумитесь. Чтоб не ошарашить вас с ходу, подойду постепенно, — сказал Шалва и поднялся с места: — рааз... дваа... иии... цирковое искусство, вот что!
Жили-были бедные-пребедные муж и жена; жена бесперечь пилила мужа: встань, человек, пошевели руками-ногами, небось под лежачий камень и вода нейдет, походи туда-сюда, может, сыщешь где какую работу и принесешь домой деньги.
Пошел Киколи, помыкался туда-сюда, подзаработал немного, вернулся домой. Но жене показалось этого настолько мало, что она поскидала с ног вверх тормашками коши и, раскрыв рот, вылила на голову мужа целый ушат вселенской грязи. Плохи были дела нашего Киколи, совсем бедняга повесил нос. Был, правда, у него камень желания, но крупный и в таком деле, как подавать вам царские яства, он ровно ничего не смыслил, зато мог заставить солнце взойти на небосклон и воду пробиться из недр земли. Пустился наш Киколи в путь, но не подвел ли его и тут этот камень желания? Он просил хорошей погоды, а разразилось ненастье, да такое злое, что почище сварливой дочери султана. Идет, шагает Киколи в ночи, есть-пить ему хочется, дождь хлещет, холод пробирает до костей. Встретилась ему в пути заброшенная могила, он и присел тут; а дождь льет и льет на него, как из ведра, так что уж и сам Киколи вроде бы уподобился облаку; забери меня чума, думает, будь что будет, все равно не сойду с места. Сидит он так под проливными дождем, и вдруг доносится до него откуда-то снизу голос: ээх, Киколи, знать бы тебе, что пусть и в самое лютое ненастье, все равно там хорошо. Приободрился наш Киколи и двинулся дальше своей темной дорогой, может, думает, я и найду еще свое счастье. И не холодно ему больше, и голод-жажда его не мучат. Шагает и шагает он себе, ан глядь — вдалеке какой-то слабый свет брежжится.
— Вы удивлены, верно? — исполненное воодушевления лицо Шалвы радостно озарилось: — Вот так, именно так, с удивления, и должно начинаться всякое стоящее дело. И коль первый же мой шаг оправдал себя, это уже кое-что значит.
В своем крайнем волнении он походил на одержимого, и Гриша сказал:
— Этого последнего стакана тебе не следовало пить.
Шалва от души расхохотался:
— Да ну тебя... — и вдруг стал жестким, подобно решетке:— Сидите как сидели! Ни звука! Ни малейшего шевеления! — Но потом, видно, что-то вроде напильника подточило его решеточнуу твердость, так как через некоторое время он сказал: — Поверьте мне, братья мои, мы не останемся в проигрыше.